Катерина
Шрифт:
Я еду в аэропорт.
Сажусь в самолет.
Лечу домой.
Когда я вхожу в дом, жена спит. Я целую ее в щеку и ложусь рядом с ней в постель.
Каждая минута.
Каждая бесценная минута.
Засыпая, я задумываюсь, сколько еще мне осталось и как все случится и что я увижу и что почувствую и что скажу, когда погаснет свет.
Уравняются ли мои счета.
Уравняются ли.
Когда погаснет свет.
Париж, 1992 год
Сижу на скамье перед «Вратами ада». Солнце печет вовсю высоко в небе музей только что открылся сейчас середина лета, и если я хочу спокойно побыть здесь наедине с «Вратами», приходить надо пораньше, опередив толпы посетителей. У меня бутылка воды пачка сигарет один из блокнотов и полный карман черных ручек. Я пишу. Не какую-нибудь
Пока я смотрю в блокнот, обдумываю следующее слово, чувствую утреннее солнце на лице и руках, слышу птиц на деревьях надо мной, вдыхаю запах хлеба из местной булочной и ощущаю на языке остатки вкуса черного кофе, выпитого по пути сюда, я замечаю, как кто-то направляется ко мне, слышу шаги по гравию дорожки, вижу надвигающуюся тень. Я не поднимаю головы. Скамейка в нескольких футах от меня свободна, но неизвестный садится рядом. Нас разделяют два фута пространства. Глядя вниз, вижу пару черных конверсов «олл старз», короткие черные носки, длинные и тонкие незагорелые ноги. Подумываю уйти или отвернуться, прикидываю, что неизвестный сделает какие там ему нужно фотки и направится дальше. И продолжаю смотреть на черные буквы на коричневой бумаге, на пустое место на странице, которое собираюсь заполнить. А пока размышляю, слышу голос.
Что пишешь?
Женщина, хотя это я знал заранее. Английский с легким акцентом – каким именно, не могу определить, но кажется, есть в нем что-то скандинавское. Голос приятный и низкий, ощущается как кофе, в который плеснули немного сливок и положили
Изображаешь неприступность. Так мило.
Усмехаюсь, но на нее не смотрю.
На меня можно смотреть. Я не Медуза. В камень не превратишься.
Снова усмехаюсь.
Вот же упрямый. Хотя бы на вопрос ответь, мне любопытно.
Что я пишу?
Да.
Не твое собачье дело.
Она смеется. Смотрю на черные буквы и коричневую бумагу. Неизвестная не уходит, я снова слышу шорох. Стараюсь вспомнить, на чем я остановился, вернуться к тому, чем занят, но не получается. Выпрямляюсь, оглядываю ее, высокую и тонкую, бледную, с длинными и густыми волнистыми темно-рыжими волосами, веснушками на щеках и переносице, с глазами оттенка какао, пухлыми выпяченными губами, и без помады яркими, как вишневый пирог. На ней белый сарафан с короткими рукавами и рисунком из маленьких черепов – красных, черных, желтых черепов, голубых, розовых и зеленых, а еще – черные конверсы и короткие черные носки. Она сокрушительно красива, хоть вроде и не старается, а платье, его черный юмор и его пародия на милоту, только усиливают впечатление.
Ничего платье.
Она улыбается: ровные белые идеальные зубы.
Спасибо.
Обувь тоже.
В них удобно. Когда подолгу ходишь.
Ты откуда?
С севера.
Смеюсь.
Откуда именно?
Из одной северной страны.
Снова смеюсь. Она кивает на мой блокнот.
Что пишешь?
Книгу.
Книгу. Ого. Надо же.
Я опять смеюсь.
О чем твоя книга?
Знаешь «Мизантропа»?
Пьесу Мольера?
Да.
Да, Le Misanthrope знаю.
Название она произносит почти как француженка.
Я пишу книгу по мотивам «Мизантропа», только действие происходит в наши дни, в Нью-Йорке.
Она смеется.
Что, так смешно?
Кивает.
Ага.
Почему?
Такое никто не будет читать.
Почему?
Le Misanthrope – это про самого мудацкого мудака в мире.
Он цельная натура.
Которая только и делает что гадит, ноет и жалуется.
Он влюблен, он мучается.
Он влюблен в самую подлую и ничтожную девку на планете.
Смеюсь.
Вижу, «Мизантроп» тебе не нравится.
Триста лет назад пьеса была замечательной, я точно знаю, но теперь? Не пиши эту книгу. Выйдет ужасно, никто ее не станет читать.
Ты литературный критик?
Еще чего.
Писатель?
Боже упаси.
Просто любишь подсаживаться к писателям и изводить их?
Ты почти лапочка. Почти.
Она улыбается и слегка раздвигает большой и указательный пальцы, показывая, сколько это – «почти».
Вот я и решила подсесть к тебе и узнать, чем ты занят.
Ну теперь-то знаешь.
Но с писателями я не трахаюсь. Они как истерички. Однажды попробовала, так бедный пацан разнюнился и потом, когда мы кончили, захотел нежностей.
С чего ты взяла, что я хочу трахнуть тебя?
А что, разве нет?
Я качаю головой – вру.
Ничего подобного.
Она улыбается, указывает на мою руку.
Можно?
Я киваю, она берет руку и медленно подносит ее ко рту. Слегка приоткрывает губы, выпяченные и пухлые, как вишневый пирог, без помады, смотрит мне прямо в глаза, берет в рот мой указательный и безымянный пальцы и сосет их. Во рту у нее тепло, мягко и влажно, светло-карие глаза оттенка какао смотрят на меня в упор. Она медленно вытягивает мои пальцы изо рта, проводя по ним языком снизу и охватывая их губами. Я не дышу, мой член мгновенно встал и затвердел, я хочу трахнуть ее больше, чем хочу чего-либо еще в жизни. Вынув пальцы, она возвращает руку на прежнее место, и все это не спуская с меня глаз.
А теперь?
Да.
Да?
Да.
Она улыбается. Моим пальцам все еще тепло и мокро, член стоит колом.
А нежностей я не люблю, так что на этот счет не беспокойся.
Смеется.
Еще и писатель? Что, правда настоящий?
Да.
И что ты написал?
Я поднимаю блокнот.
И все?
У меня таких еще несколько.
Издал?
Пока нет.
Значит, ты притворяешься писателем.
Нет.
Пока тебя не издали, ты ненастоящий.
Если ты так считаешь, ладно. А я – нет.