Катерина
Шрифт:
Базилика Сакре-Кёр на Монмартре. Церковь. На вершине Монмартра, в самой высокой точке Парижа. Вообще-то я по церквям не фанатею, но эта что-то. Я тащусь. Лестницы вверх тянутся бесконечно, кажется, будто взбираешься на Эверест. Я раза три останавливаюсь на перекур. А вид сверху невероятный. Там есть пятачки с травой, где можно сидеть, смотреть, курить или бухать. Прямо по курсу каменная смотровая площадка. Туристы с фотоаппаратами, у парочек место встречи, верующие спешат на службу, иногда какие-то африканцы впаривают сувениры, иногда полиция гоняет африканцев. Обычно я прихватываю с собой наверх бутылку дешевого красного и пачку курева, подхожу поближе к краю, смотрю на город, на самый прекрасный и цивилизованный город на земле. Вид великолепный. Он успокаивает меня, заставляет умолкнуть, рассказывает истории, забирает из головы мысли или дает сосредоточиться на каких-нибудь из них. Я сижу, смотрю, пишу в блокнотах, иногда читаю, пью, курю. Часто вижу там одного старика. Ему лет восемьдесят, хорошо одет, обычно в черный костюм и рубашку с галстуком,
Le Refuge des Fondus, улица Труа-Фрер. Фондю – это круто. Тебе дают посудину с булькающим сыром и всякую еду, которую можно макать в него. Или посудину с кипящим маслом и тарелку с сырыми стейками, и готовь их, как пожелаешь. Здесь только одно фондю и подают. Просто, приятно и вкусно. Фондю и вино, которое приносят в детских бутылочках, так что чувствуешь себя и по-дурацки, и в то же время классно, когда пьешь. Заведение совсем крошечное. Музыка громкая. Посетители шумные. Однажды я пришел туда один. Съел оба вида фондю, напился вусмерть. Думал про бывшую, которая сейчас где-то в Америке. Мы вместе учились в школе. Я всегда думал, что любовь с первого взгляда – чушь собачья, пока не увидел ее. И влюбился. Всем сердцем, сильно и сразу. Год я не разговаривал с ней. Только глазел всякий раз, когда видел. А когда она отвечала мне взглядом, отводил глаза. Смотреть на нее было больно. Сердце колотилось так, словно сейчас взорвется. Руки тряслись. Если она пыталась заговорить со мной, я был не в состоянии отвечать. Она казалась ненастоящей. И самому себе я казался ненастоящим, когда видел ее. Когда мы случайно сталкивались в компании где-нибудь в баре, я делал вид, будто не замечаю ее. Но не потому, что цену себе набивал, а потому что боялся ее. Мы виделись еще и еще, и наконец я смог заговорить с ней, стал рассказывать всякую чушь, смешить, смущать, и она влюбилась в меня, и на какое-то время жизнь стала ненастоящей. Но она всегда возвращается – холодная и суровая реальность. Так что теперь я ел фондю один. И думал о ней. И наблюдал за парочками на свидании в Refuge. И надеялся, что у них все закончится не так, как у нас. Что они так и будут улыбаться. Вот и надрался. А когда ушел, купил еще три бутылки вина в первой же лавке, какая попалась по дороге. И проснулся на следующий день поздно утром на тротуаре.
«Врата ада», Музей Родена, улица Варенн. Роден был величайшим скульптором мира. Единственным в истории, стоящим на одном уровне с Микеланджело. Музей – его прежний дом, где он работал, пил, злился и трахался и где создал прекраснейшие скульптуры на земле. Это огромный французский особняк на большом участке, окруженный садами. Повсюду в доме рисунки и статуи, как и в саду возле дома: «Поцелуй», «Бальзак», «Мыслитель», «Три тени», «Граждане Кале», «Тайна» и самая великолепная из них – «Врата ада». Наша с Луи квартира минутах в десяти ходьбы. Я прихожу сюда почти каждый день. В какой-то момент меня тянет к ней, и я иду. Бреду через сад перед домом по дорожке, которая ведет к «Вратам». Пока шагаешь вдоль зеленых живых изгородей, «Врата» вырастают впереди, двадцать футов в высоту, пятнадцать в ширину, сто восемьдесят фигур вокруг массивных двустворчатых дверей и прямо на них, дверей, которые ведут в геенну огненную, к вечным мукам. Они из бронзы, состарившейся за восемьдесят лет под открытым небом, на ступенчатом пьедестале, у большой каменной стены. В основе замысла – начало «Ада» Данте, такими Роден видел красоту, и любовь, и ужас, и вечность, мужчины и женщины кричат, тянутся, целуются, молят, плачут, умирают, мучаются, страдают от любви и боли, сожалений и скорби, при мысли о том, что будут вечно гореть в аду. Каждый раз, когда я вижу их, это волнует меня, пугает, приводит в трепет, смиряет, заставляет почувствовать себя ничтожеством и вдохновляет. Представить себе не могу разум, который вообразил себе такое, руку, которая все это изваяла, безумное ужасное чудесное состояние, в котором был Роден, весь этот труд, полную сосредоточенность, виртуозность, с которой изваяна каждая фигура и каждый ее фрагмент. Перед «Вратами» две простые деревянные скамьи. Каждая рассчитана на двоих или на троих, если они не прочь потесниться. Обычно обе свободны. Посетители смотрят на «Врата», но недолго. Вид у них тревожный, беспокойный, угрожающий, а в Музее Родена столько других скульптур – более жизнерадостных, приятных глазу и душе. А я люблю «Врата». Почему-то они успокаивают меня, заземляют, поддерживают. Я всегда сажусь на одну из скамей. Читаю, пишу в блокноте, смотрю в небо, дремлю, говорю с Богом, хоть и не верю в него. А во «Врата ада» – в них я верю. В редких случаях, когда кто-то сидит рядом или на другой скамье, я не обращаю на них внимания и не заговариваю с ними. Продолжаю читать, или писать, или заниматься тем, чем я занят. Это моя ниша. «Врата ада». Одно из немногих мест в жизни, где мне спокойно. Не знаю, что это означает – но «Врата ада» успокаивают меня, и не хочу знать. Я принимаю все, что могу, и не важно, откуда оно исходит.
La Closerie des Lilas, бульвар Монпарнас. Шикарное кафе. Или только для меня шикарное. На углу. Увитое виноградом так, что внутрь не заглянешь. Говорят, здесь на табурете у барной стойки Хемингуэй написал почти все «И восходит солнце». Пикассо, Ф. Скотт Фицджеральд, Модильяни, Бретон, Сартр, Андре Жид, Оскар Уайльд, Сэмюэл Беккет, Ман Рэй, Эзра Паунд и Генри Миллер, мой обожаемый Генри Миллер – все зависали здесь. Вход – арка, увитая зелеными лозами, рядом с ней меню под стеклом. Внутри я ни разу не бывал. Никогда не проходил под аркой, не садился у стойки, не заказывал выпивку. Я не достоин переступать этот порог. Может, когда-нибудь, но не сейчас. А пока буду стоять снаружи и воображать будущее, в котором я смогу сесть среди отголосков эха своих кумиров и знать, что это место принадлежит мне по праву. А пока читаю меню, заглядываю одним глазком в арку входа и мечтаю.
Мона Лиза, Лувр. Вообще-то это херня какая-то. В том же зале висит сотня картин намного интереснее. Но я все-таки подошел, сделал фотку и постоял рядом вместе с толпой других кретинов и делал такой вид, словно восторгался. И я верю в теорию заговора, что картина на стене будто бы даже не настоящая. Просто хорошая копия, а настоящая где-нибудь в подвале под брезентом, вдали от света, вспышек, глазеющих на нее идиотов, в том числе меня, вдали от мира и под защитой. Но сам Лувр удивительный. Самое величественное здание из всех, какие только есть. Думать о том, что это был чей-то дом, нелепо. Все равно что заявить, что Эмпайр-стейт-билдинг или Сирс-тауэр – чей-то дом. Даже вроде как понятно, почему случилась революция. Если бы мне пришлось каждый день жрать крыс и глину и видеть, как кто-то живет в таком просторном и красивом здании, как Лувр, я бы тоже захотел снести им гребаную башку.
Могила Шарля Бодлера. Кладбище Монпарнас. Алкаш, опиоман, блядун и шлюхолюб, маньяк. Написал «Цветы зла». Написал «Парижский сплин», от которого меня плющит каждый раз, когда я его читаю. Написал «Поэт современной жизни». Всемерная уважуха.
Лос-Анджелес, 2017 год
Обед с агентом. Мы в ресторане у бассейна в отеле «Беверли-Хиллз». Вышло солнце, небо голубое. Стены и маркизы розовые, столы и зонты белые. Все вокруг красивые и богатые и чудесно проводят время, ковыряют тартар из тунца, потягивают лимонад (тоже розовый), позируют для селфи, делают ужасно важные вещи, притом со всей серьезностью. Моему агенту тридцать пять, на нем костюм за пять кусков и ролексы за пятьдесят кусков. Он работает на крупное выебистое агентство, представляет меня и мою компанию, которая публикует коммерческую беллетристику и создает интеллектуальную собственность для больших медиакомпаний. Он башковитый и крутой, он пашет, как каторжный, и терпелив, как святой. На мне светло-голубые домашние штаны и белая футболка. Мы встречаемся здесь раз в месяц, чтобы обсудить бизнес. Агент мне нравится, я ценю его старания и неравнодушие, но сама мысль, что у меня бизнес, вызывает ебаную боль в моих сраных печенках.
Как там заказ для Спилберга?
Думаю, неплохо. Спроси у продюсеров.
Что дальше?
У них спрашивай.
А на студии его читали?
Да.
Понравилось?
Сказали, что да.
В Network читали?
Сейчас читают. Ждем.
Прослежу и отзвонюсь.
Жду с нетерпением.
Он смеется, отпивает лимонада.
И что теперь?
А что такое?
Чем хочешь заняться?
Ничем.
Не верю.
Честно.
Есть новая ИС?
У нас в этом месяце выходят две книги. Делаем видеоигру. Работаем над сценариями новых сериалов.
В офисе бываешь?
Пару раз в неделю.
А надо каждый день.
Я им не нужен.
Еще как нужен.
Правда нет.
Книги удачные?
Обычные.
Ты писал?
Знаешь ведь, как это делается.
Знаю, что ты иногда пишешь их частично или переписываешь.
Так раньше было. А сейчас просто выдаю идеи, редакторы нахуйодят писателей, и я их даже не читаю.
А надо бы.
Сам знаю.
Работа с ними и есть бизнес.
Если они продаются.
Даже если нет. Множество крупных франшиз поначалу не продавалось. Никогда не угадаешь, что выстрелит.
Надоели мне эти франшизы.
Теперь это наш бизнес.
Скучаю по прежним временам.
Когда все творили?
Когда далеко не все, что приносило меньше миллиарда долларов прибыли, считалось провальным.
Мир изменился. И ты вместе с ним.
Я стал писателем не для того, чтобы обсуждать франшизы и бизнес.
А я стал агентом не для того, чтобы мне плакались богатые писатели.
Смеюсь.
В точку, Дэвид.
Он улыбается.
Иди пиши свои книги.
Ты правда этого от меня хочешь?
Нет. Хочу обсудить предложения, которые у нас есть для тебя, а когда ты решишь, какое из них принять, – чтобы ты создал гигантскую гребаную франшизу.
Все равно я сейчас вряд ли смогу написать книгу. Настоящую.
Почему?
Если бы я знал.
Знаешь ведь.
Ты мне теперь что, психолог хренов?