Катерина
Шрифт:
Жизнь ждет.
Выходи.
Мой день всегда начинается одинаково. Я иду в булочную. Где бы я ни проснулся – дома, в переулке, в парке, в чьей-нибудь квартире, на чужом полу, в кровати или ванне, – я иду в булочную. Она на первом этаже дома, где я живу, прямо под нашей с Луи квартирой. Обычная такая французская булочная, как говорят на своем красивом языке французы – буланжери, тут такие в каждом квартале. В буланжери продают хлеб, хотя хлеб во Франции не просто хлеб. Это жизнь, это дух, кровь, самобытность, искусство. Все мои знакомые-французы относятся к хлебу со всей серьезностью, как американцы к оружию или христиане к молитвам. Спорят, у кого лучше багеты, булочки, pain au chocolat, в какое время суток лучше всего покупать хлеб, каким его есть – теплым или остывшим, каким маслом мазать и в каком количестве, можно ли выжить на одном только хлебе. Если рядом француз и говорить вам решительно не о чем, только подними тему хлеба – и тебе расскажут, как он хорош в Париже и как ужасен везде за его пределами. Неизвестно почему, но так оно и есть: в Париже хлеб лучше. Вкуснее,
У булочной под нами простая синяя вывеска, простой стальной прилавок, витрины со всякой выебистой выпечкой и корзины за ними, полные всевозможного хлеба. За корзинами видны печи и столы, мука, тесто, скалки, организованный хаос, из которого рождается товар. Хозяева булочной – пожилая пара французов. Представляю себе, что булочная им досталась от родителей, а тем – от своих родителей, а им – от своих, и так далее в глубь веков, вплоть до галлов с измазанными сливочным маслом волосами. Они там ежедневно, эта самая пара стариков, открывают на заре и закрывают в пять вечера. Муж печет, жена управляется с кассой, носят одинаковые белые передники с синей отделкой, в цвет вывески снаружи. Улыбаются покупателям, обмениваются любезностями и смеются с теми, кто постоянно у них бывает, продают багеты, круассаны, pain au chocolat, протягивают им всякие штучки, названий которых я не знаю и выговорить не могу, – заковыристые французские ништячки, на вкус божественные, а стоят гроши. Меня не любят, хоть я и бываю здесь каждый день. Вхожу, встаю в очередь, здороваюсь, спрашиваю багет по-французски с моим дерьмовым акцентом, отдаю пять франков. Женщина со мной не здоровается и вообще никак на меня не реагирует, только забирает у меня деньги и протягивает багет. Иногда я машу рукой ее мужу, который или хмурится, или отворачивается. Насколько я знаю и уже успел увидеть, я – единственный американец, который покупает у них хлеб, видимо, поэтому меня и не любят. Как я уже убедился, хоть и считается, что французы терпеть не могут американцев, но, если пытаешься как-нибудь объясниться по-французски и сам не говнюк, французы клевые. Высокомерные, сдержанные, холодные, довольно резкие, и если начнешь тупить, они не станут делать вид, будто все в норме, но такие они со всеми, в том числе с другими французами. Вот эту прямоту я и ценю, когда мне не пудрят мозги. Если ты сам клевый, то и французы клевые. А если мудак, тебе не светит.
Но хозяева булочной, симпатичные старички в белых передниках с синей отделкой, продающие мне хлеб, – они-то как раз и ненавидят американцев. Или, может, одного конкретного американца. Чаще всего я проворачиваю сделку в булочной по возможности просто и безболезненно. Спросить хлеб отдать деньги взять хлеб выйти. Но иногда все же пытаюсь завести с ними разговор – спрашиваю о политике, о том, болеют ли они за «Пари Сен-Жермен», кого предпочитают – Мане или Моне, читали ли Виктора Гюго и Гюстава Флобера, и если да, кто им больше нравится, случалось ли им вызывать других местных булочников на багетный бой. Что бы я ни говорил, меня не замечают. Пропускают слова мимо ушей. Другие покупатели иногда смеются, иногда смущенно и неловко отворачиваются. В любом случае я отдаю деньги беру хлеб выхожу.
Открой дверь.
Выйди наружу.
Жизнь ждет.
И я гуляю. Без цели, без плана. Мне нечем заняться, некуда идти и не с кем встречаться. Для прогулок во всем мире нет лучше города, чем Париж. На каждом углу здесь еда, вино, искусство и красота. Все здания приглушенно-белые или темно-серые. Высокие окна на каждом этаже. Одностворчатые двенадцатифутовые деревянные двери, неброские номера, вделанные в камень. Улицы людные. Не образуют сетку, а тянутся и поворачивают, как им вздумается. В городе господствуют Большие бульвары. Елисейские Поля, Шанз-Элизе с их широкими тротуарами, гигантскими кафе и огнями, парижская Таймс-сквер, ограничены Триумфальной аркой с одной стороны и площадью Согласия с другой. Сен-Дени с его барыгами и шлюхами, открыто впаривающими товар и тела, вымирает днем, но после захода солнца пульсирует сексом и опасностью, вожделением и насилием. Монпарнас с интеллектуалами и художниками-академиками, их нескончаемыми спорами и курением; здесь чашку кофе растягивают на три часа. Бульвар Осман с его универсальными магазинами и старушками в затейливых шляпках и сумочках, которые стоят дороже, чем особняк. Бомарше, Фий-дю-Кальвер, Тампль, Сен-Мартен. Клиши с призраками Пикассо, Дали, Модильяни и Ван Гога. Сен-Жермен, где Хемингуэй и Фицджеральд пили, и дрались, и ссались. Я гуляю, смотрю и слушаю. Сижу на скамейках у соборов. Валяюсь на траве в парках. Слоняюсь по музеям, глазею и на посетителей, и на произведения искусства. Размышляю и мечтаю. Ношу с собой маленький блокнот из толстой коричневой бумаги, скрепленной бечевкой, ручку, очередную книгу, пачку сигарет и зажигалку, тощую пачечку купюр в заднем кармане. Сижу в кафе и пишу, пью кофе, читаю. Захожу в бары утром и выпиваю, пью вино на обед, коктейлями отмечаю миновавший полдень. Роюсь на стеллажах в книжных магазинах, хоть почти все книги там на французском, так что прочесть их я не могу. Разглядываю фамилии на корешках, слова на страницах, нюхаю бумагу, ощущаю вес томов. Гуляю, а мои мысли витают, и я мечтаю. Мечтаю об искусстве и еде. И чтобы денег было достаточно, иметь все, что захочу и когда захочу. Мечтаю о бесконечных
И я открываю дверь.
Выхожу.
Гуляю.
Думаю.
Читаю.
Пишу.
Сижу.
Наблюдаю.
Пью.
Ем хлеб.
Мечтаю.
Жизнь ждет.
Жизнь и любовь.
Жизнь.
Любовь.
Лос-Анджелес, 2017 год
Спустя две недели – еще сообщение. Отвечаю. Так и продолжается.
Как твое сердце, Джей?
Стучит.
Не поет.
Уже давно нет.
Раньше пело так красиво. Чуточку фальшиво, но громко и с таким удовольствием.
А теперь молчит и почернело.
Оно всегда было черным, но в этой черноте виднелись звезды. Большие яркие прекрасные звезды.
Теперь просто черное. И молчит. Звезд нет.
Пишут, что ты женат. А дети?
Где это пишут?
Кажется, в каком-то журнале. А может, по ТВ говорили.
А, ну да. Журналы и ТВ.
Это правда?
Да.
Мне казалось, этого никогда не будет.
Мне тоже.
И как же так вышло?
Встретил ту, на которой захотел жениться.
Счастлив?
Я по жизни счастлив. По крайней мере, на этом этапе моей жизни. Я люблю ее и наших детей. В этом смысле мне повезло.
Хорошо, что ты это понимаешь.
Наверное.
Почему твое сердце почернело?
Я старый.
Тебе 45.
Длинные выдались годы.
Сам виноват.
В большинстве случаев – да. Но не всегда.
Это твое сердце – оно пело, но я-то знаю, что оно болит, оно всегда болит.
Одно из другого вытекает.
Пение и плач.
Между ними тонкая грань.
Расскажи, от чего тебе больнее всего, Джей.
Нет.
Расскажи мне.
Нет.
Почему?
Я не знаю, кто ты.
Да знаешь ты.
Не знаю.
Нас таких что, было много?
Достаточно.
И где я среди них в твоих воспоминаниях?
Не знаю.
Знаешь.
А вот и нет.
Узнаешь.
Может быть.
Я хочу, чтобы твое сердце снова пело, Джей.
И я.
Фальшиво, но громко и с удовольствием.
И я.
Мои любимые места в Париже после того, как я прожил здесь два месяца
Le Polly Maggoo, улица Пти-Пон. Говенный бар, где вконец опустившихся алкашей столько, что продавать абсент из-под полы уже нет смысла. На некоторых столах шахматные доски, сортиры устроены по-турецки, то есть с большой дырой в полу. Никогда не видел там ни салфетки, ни клочка туалетной бумаги, выпивка крепкая и дешевая, и всем плевать, хоть ты ори, хоть падай. Если приспичило подраться, просят выйти на тротуар, и бар всегда пустеет с началом драки: все выходят, смотрят, улюлюкают, а те, кто дрался, потом обычно обнимаются и идут выпить вместе. Большинство посетителей – турки и алжирцы, которые к выпивке пристрастились, а в их районах на это дело смотрят косо, и старики-американцы, которые зачем-то приперлись сюда, но уже не помнят зачем, потому и пьют целыми днями. Девчонки здесь так себе, не красотки, но им замуж не нужно, а после десяти порций выпивки уже не важно, какие они с виду.