Катерина
Шрифт:
В 1944 году пришли русские. Я работал на солдатской кухне и продвигался вместе с армией. Солдаты обучили меня русскому — главным образом матерным словам. Вместе с армией я добрался до Югославии. Там я нашел и других еврейских детей, и мы, небольшой группой, перебрались в Италию. Мы жили в монастыре. Там встретились с солдатами Еврейской бригады (воинское подразделение, сформированное в Эрец-Исраэль, которое воевало в составе союзных войск во время Второй мировой войны) и с их помощью в 1946 году перебрались в Эрец-Исраэль.
Я работал, где придется, — в городе и в кибуцах. Подучил иврит. Вообще-то я говорил на многих языках, хотя толком не знал ни одного. Я знал немецкий — на нем говорили мои родители — и не знал его; знал русский и украинский, но не знал их; я мог объясниться на итальянском и на идише, но и этих языков я не знал. У меня не было никакого образования, я никогда не учился в школе… По сути, впервые я сел за парту в университете, когда отслужил в армии и имел за плечами уже солидный кусок жизни. Там, в университете, я почувствовал: с этим жизненным опытом нужно что-то делать…
Ныне Аарон Аппельфельд, который «никогда не учился в школе» и всего лишь, как он выражается, «подучил иврит», является профессором ивритской литературы в беэр-шевском университете им. Бен-Гуриона, преподает в ряде европейских и американских университетов. Его перу принадлежат книги, написанные на блестящем, изысканном, образном иврите.
Первая его книга называлась «Дым». Она рассказывала о людях, переживших, как и сам автор, Катастрофу и оказавшихся в Израиле. «Это были не „целые“ люди — половинки, а то и четвертушки, их сознание было четвертовано». Они не работали, пьянствовали, занимались контрабандой, женщины — проституцией… Это были шестидесятые годы, и автор с трудом нашел издательство, согласившееся выпустить его книгу. Общество хотело читать не о тех, кто после пережитого опустился на дно жизни, а о здоровых, сильных и оптимистично настроенных людях.
Однако Аппельфельд стремился отобразить жизнь во всех ее многообразных проявлениях.
Воспоминания о Катастрофе живут как бы в глубоком подвале, куда каждый спускается в одиночку, — утверждал он. — Я не пытался писать о себе — таких историй в нашей стране более полмиллиона, есть и пострашнее, — я хотел понять смысл. Если нет смысла — зачем все это? Смысл — вот что важно для литературы. Мы не можем постичь смерть одного ребенка, так как нам постичь смерть миллионов? Наше сознание вытесняет Катастрофу, не принимает, отметает всякие разговоры о ней. Те, кто пережил Катастрофу, пережил ее лично. И этот личный опыт, каким-то особым, уникальным образом преломленный, может стать литературой. Как сделать, чтобы то, что случилось с Ициком или Мойше, обрело универсальный смысл? Как найти эту «точку схода», мельчайшую крупицу, микроскопический кристалл, где собралась вся трагедия?
За первой книгой последовали другие.
«Шкура и рубаха» — роман, повествующий о супружеской паре, разлученной войной и воссоединившейся в Вечном городе, «Как зеница ока», «Пора чудес», «В то же время», «Лаиш»…
Особое место в его творчестве занимает эпическое полотно «Катерина», в котором повествование ведется от лица украинской женщины: это своеобразная попытка взглянуть на еврейский народ со стороны — жизнь Катерины оказывается связанной с евреями, и после Катастрофы она считает своим долгом вспомнить и восстановить хотя бы часть того мира, что безвозвратно исчез вместе с гибелью миллионов ни в чем не повинных людей. «Катерина», пусть и в переводе, при котором текст неизбежно теряет в своей выразительности, даст читателю некоторое представление о стилистическом богатстве прозы Аарона Аппельфельда. И приобщит читателя к очень важной для этого писателя идеи: «… одно из главных, с детства сохранившихся и по сей день не забытых мною ощущений я мог бы выразить так: не может быть, чтобы меня с ними — с этими столь дорогими мне украинскими женщинами, с их братьями и сестрами, отцами и сыновьями, — не может быть, чтобы нас разделяла пропасть. Не может быть, чтобы навеки встала между нами глухая стена, чтобы не дано было нам испытать чувства притяжения, близости, взаимопонимания. И сегодня, прожив долгую и трудную жизнь, чудом уцелев в Катастрофе, я не утратил веры в Человека и в то, что между людьми не должна стоять стена непонимания и ненависти. Поэтому я написал „Катерину“».
Как-то я спросил Аппельфельда: «Почему ваши книги всегда о том, что было до Катастрофы, или о том, что происходило после нее?» И он ответил: «Катастрофа — это состояние, температура которого — абсолютный нуль. Все умирает. Даже молекулы прекращают свое движение… Жизнь застыла, что уж тут писать…»
В его произведениях пульсирует жизнь. И, как это всегда бывает у большого писателя, о чем бы и о ком бы он ни говорил, в какое время бы ни возвращался, он говорит и о нас сегодняшних, о наших проблемах, нашей боли и нашей надежде.
Я, — говорит о себе Аарон Аппельфельд, — человек сомневающийся. В мире, где столько людей знают, что надо делать и как следует жить, я не могу утверждать, что мне это известно.
Я не знаю…
Но я ищу смысл. Погружаюсь в глубину событий и характеров. Однако при этом я не знаю, существует ли «ответ», который должен принести в мир писатель. Какой «ответ» несет Бах? По-моему, мы должны стремиться принести в мир внутреннюю музыку. Музыка — это чуть больше, чем язык, но и чуть меньше. Музыка связана с таинством. И писатель связан с неким таинством, он пытается приобщить к нему читателя, чтобы тот увидел мир чуть-чуть иным.
Виктор Радуцкий