Каторга
Шрифт:
— Я тебе сейчас яйца вырву, старый мудило, — гигикал Мудило и радостно щерился. — Ну и что же ты не ушел тогда, старый хрен?
— Вот еще подлечусь чуток, и уйду, — отвечал Дед. — А что?
— Гы-гы-гы, — радовался Мудило. — Так вот прям и уйдешь?
— Так вот прям и уйду. А кто меня здесь держит, Мудило?
— Гы-гы-гы,
— Так вот прям и открыто, Мудило. А что, ты мне скажи, разве это есть жизнь? Разве это есть жизнь?
— Гы-гы-гы! Не умничай, старый хрен! У кого ты только этого нахватался, старый мудак?
— Был такой, — говорил Дед и молчал. — Был такой, умник один.
— А, ты про этого… — хмыкал Мудило и злобно щерился. — Как же не знать. С-сука! Вот ведь паскуды, твари, ублюдки! — Мудило долго ругался. — Каких-то уродов, гнойных пидоров, бля, забирают, а мы тут… Корячься как петухи, как, бля, мудилы какие. У-у, гнида! У-у, с-сука! У-у, падла! Лютая, лютая, лютая! — Мудило ругался, долго и страшно.
Шло время. Дед поправлялся и наконец, вскоре после того как Мудило умер, вернулся к обычной жизни. В первый же день после работы он подошел к воротам, даже потрогал ручку, но открывать не решился. Было страшно, странно и страшно. Дед постоял, потоптался, вздохнул, отошел, остановился, потоптался еще раз, еще раз вздохнул.
— Интересно, — Он посмотрел в небо. — Узнал он, или все-таки не стерпел? Нет, наверно, узнал… Узнал, конечно, на то он и Умник…
И Дед вернулся в барак, и долго ворочался, и уснул только под утро. На следующий день, после очередного кошмара в забоях, Дед, едва помня себя от усталости и отупения, снова пришел к воротам. Долго стоял, пытаясь заставить себя поверить, тронуть ручку, толкнуть ворота. Он приходил к воротам несколько дней, потом перестал. Пришла очередь быть дежурным, и несколько дней он расхаживал и орал, пока не охрип. Потом ему назначили новичков, сразу двух, таких невероятных кретинов, что несколько раз он еле сдержался чтобы их не убить. Так, в гнусной рутине, в крови и дерьме ползло время, и про ворота он почти забыл.
Опустилась зима, ужасная, лютая, беспощадная — впрочем, в ней тоже был плюс, потому что вечной вони убавилось, и ветер иногда приносил даже свежий холодный воздух с гор. Дед, вдыхая случайные струи свежести, несколько раз вспоминал про Умника, и про Лысого, и про этот проклятый люк. Как-то раз он решился и снова вышел к воротам.
Было холодно, мрачно, тяжелые низкие тучи скребли крыши бараков, начиналась метель. Дед постоял у ворот, трогая ручку, и, наконец, повернул ее. Ручка далась спокойно, и повернулась, и Дед подтолкнул тяжелую створку, и она неспешно отъехала в сторону — тихо и гладко. Дед, ощущая безразличную слабость, одной ногой переступил порог.
За воротами простиралась равнина — она отлого шла к горизонту, а на горизонте в зимней вечерней мгле высились горы, какие-то, вдруг показалось Деду, волшебные, нереальные. Дед стоял долго, оглядывая бесконечность, небо, нюхая свежий ветер с гор, топтался, вздыхал, кашлял простуженным горлом.
— Сука, — шептал он, вздыхая. — Вот ведь сука, умник, сучонок. Надо было его прибить, недоноска. Сука. Паскуда. Умник проклятый. Я тоже… Я тоже уйду! Когда-нибудь…
Где-то там, в горах, за которыми, как уверял Умник, тоже наверняка были зоны, сейчас находился он сам — если был жив. Дед почему-то был совершенно уверен, что Умник был жив. И он стоял так, стоял, и снова оглядывал вечернюю бесконечность, и небо, и снова и снова нюхал свежесть горного ветра, топтался, вздыхал, кашлял, ругался, оборачивался и снова вздыхал.
— Я тоже уйду, — шептал Дед. — Уйду обязательно… Когда-нибудь я тоже уйду… Когда-нибудь.