Кавалер Красного замка
Шрифт:
Солдаты, в свою очередь, оттолкнули кавалера в первый ряд зрителей. Здесь он должен был повторить то, что было сказано им солдатам, и в толпе поднялся крик:
— Он сейчас оттуда…
— Видел ее?..
— Что говорит она?
— Что делает? Горда по-прежнему?..
— Отчаивается? Плачет?..
Кавалер отвечал на все эти вопросы слабым, нежным, ласковым голосом, как будто голос этот был последним проявлением жизни, выражавшейся в словах.
На башенных часах дворца пробило одиннадцать; шум затих в одно мгновение. Сто тысяч
Но еще не затихло в воздухе дрожание последнего удара, как за дверями послышался большой шум, и в то же время двухколесная тележка, в какой возят преступников на казнь, свернула с набережной Флер, проехала сквозь толпу, потом сквозь стражу и стала у ступеней.
Вскоре наверху обширного крыльца показалась королева. Все страсти сосредоточились в глазах, дыхание приостановилось.
Волосы ее были острижены, большая часть их поседела во время заключения, и этот серебристый оттенок делал еще нежнее перламутровую бледность лица дочери кесарей. Она была в белом платье со связанными за спиной руками.
Когда она показалась на лестнице, сопровождаемая по правую руку аббатом Жираром, по левую — палачом — оба в черной одежде, — в толпе пробежал говор, известный только одному богу, который читает в сердцах и знает истину.
Тогда между Марией-Антуанеттой и палачом прошел человек, чтобы указать ей постыдную телегу.
Человек этот был Граммон.
Королева невольно отшатнулась.
— Взойдите! — сказал Граммон.
Все слышали эти слова, потому что душевное волнение сковало уста зрителей.
Кровь бросилась к щекам королевы, и потом она вдруг покрылась смертельной бледностью. Дрожащие губы ее полураскрылись:
— Отчего же мне телегу, — сказала она, — когда короля везли на эшафот в собственной карете?
Аббат Жирар шепнул ей несколько слов: без сомнения, он побеждал в осужденной последний крик королевской гордости.
Королева замолчала и зашаталась.
Сансон протянул руки, чтобы поддержать ее, но она выпрямилась даже прежде, нежели он до нее дотронулся, и сошла со ступеней, между тем как помощник палача прикреплял к телеге деревянную подножку.
Королева взошла на тележку, за нею взошел аббат.
Сансон усадил их обоих.
Когда тележка двинулась, в народе обнаружилось сильное движение; но так как солдаты не знали, с каким намерением произошло оно, то соединили все свои усилия, чтобы оттеснить толпу, и потому между толпой и войсковыми рядами образовалось пустое пространство.
В этой пустоте раздался жалобный вой. Королева вздрогнула, встала и осмотрелась вокруг.
Тогда увидела она свою собачку, пропадавшую уже два месяца, которая не могла проникнуть к ней в Консьержери и, несмотря на крики, толчки и побои, бросилась под телегу; но почти тотчас же бедный Блек, запыхавшийся, исхудалый, исчез, раздавленный ногами лошадей.
Королева проводила его глазами, она не могла говорить, потому что голос ее перекрывался
Но, потеряв его на минуту из виду, она опять его увидела.
Его держал на руках бледный молодой человек, который возвышался над толпой, стоя на пушке, и приветствовал королеву, показывая ей на небо.
Мария-Антуанетта тоже взглянула на небо и улыбнулась.
Кавалер Мезон Руж застонал, как будто эта улыбка ранила его в сердце, и, когда телега свернула к мосту Шанж, спрыгнул в толпу и скрылся в ее волнах.
XLIX. Эшафот
На Революционной площади, прислонившись к фонарному столбу, ждали два человека.
Вместе с толпой, одна часть которой бросилась к дворцовой площади, а другая устремилась на Революционную и рассеялась шумными и тесными кружками между обеими, они ждали прибытия королевы к орудию казни, которое, обветшав от дождя и солнца, обветшав от руки палача и — ужасно вымолвить — от соприкосновения с жертвами, падавшими под его лезвием, возвышалось над стоявшими внизу головами.
Два человека, разговаривавшие у фонаря, были Морис и Лорен. Затерявшиеся между зрителями и, однако, возбуждавшие в каждом зависть своим выгодным положением, они продолжали отрывистый разговор, не лишенный интереса посреди говора, пробегавшего по этим толпам, которые, словно волны живого моря, переливались от моста Шанж до Революционного.
Обоих поразила мысль, уже высказанная нами, по поводу господства эшафота над всеми головами.
— Посмотри, — сказал Морис, — как это ненавистное чудовище поднимает красные лапы! Кажется, будто оно зовет нас и улыбается своим ужасающим зевом.
— Признаться, я не принадлежу к той поэтической школе, которая видит все в багровом цвете, — отвечал Лорен. — Что до меня, то мне представляется в розовом, и даже у подножия этой ненавистной машины я бы еще пел и надеялся.
— Надеяться, когда убивают женщин!
— Морис, сын революции, не отрекайся от своей матери! Ах, Морис, оставайся добрым, честным патриотом! Та, которая умрет теперь, не такая женщина, как все прочие. Она злобный гений Франции.
— О, не об этой женщине я сожалею, не ее оплакиваю! — вскричал Морис.
— Понимаю, Женевьеву.
— Меня сводит с ума мысль, что Женевьева в руках этих подрядчиков гильотины, которых зовут Эбером и Фукье-Тенвилем, в руках людей, которые послали сюда бедную Элоизу и сейчас приведут гордую Марию-Антуанетту.
— Вот потому-то именно я и надеюсь; когда народная ярость пожрет двух тиранов, она будет сыта, по крайней мере, на время, как удав, который по три месяца переваривает то, что пожирает. Тогда уж она не будет никого поглощать и, как говорят наши пророки предместий, ее будет мутить и от маленьких кусочков.