Кавалеры меняют дам
Шрифт:
Мальчишками, мы ошалело вскакивали с мест в кинозалах и орали во все горло, завидев на экране наступающие, катящиеся волною массы людей — безразлично даже, кем они были: полуголыми рабами Рима; санкюлотами революционной Франции; взбунтовавшимся мужичьем с дрекольем наперевес; или вышедшей из повиновения матросней в пулеметных лентах, — им сочувствие, им «ура!», а тем, кто пытается остановить победное движение — им ненависть, им погибель...
Добавлю, что этот врожденный инстинкт получил сравнительно недавно молодую и свежую подпитку: в 89-м, в 91-м — кстати, оттуда же, от Крымского моста, от Парка культуры, и туда же — к
И я неизменно, как штык, был в этих рядах.
Куда всё подевалось? Куда ушло?
Ведь не может быть, чтобы те же самые люди сейчас шли тем же самым маршрутом, но уже с другими лозунгами, и с другими, искаженными злобой лицами, с железными прутьями, с булыгами в руках, — нет, этого просто не может быть!.. Или — может? Изображение на экране вдруг само собой вырубилось, как конец кошмара.
Но позже началось снова.
Марсианский пейзаж Останкина: вышка на растопыренных ногах, кубические корпуса, тревожный сумрак октябрьского вечера. Бронетранспортер, окруженный беснующейся толпой, с хода таранит стеклянные двери телецентра. И в тот же момент начинается стрельба: росчерки трассирующих очередей вонзаются в живое скопление человеческих тел, фигуры оседают наземь, будто скошенные, вопли ужаса, стоны, брань отчаяния, брань озверения — всё это смешивается с густой автоматной пальбой, — кто-то пытается оттащить в сторону упавшего, но падает сам, изрешеченный пулями...
Всё кончено?
Или всё только начинается?..
Спозаранок мне наперебой звонили сотрудники издательства, спрашивали, надо ли ехать на работу, я отвечал, что обязательно всем надлежит в десять утра быть на своих местах, тем более — в такой тревожный момент.
И сам поехал на Новый Арбат.
Этажи высотки заполнялись служивым людом.
Подтягивались и мои коллеги, обсуждая вчерашние страсти на Красной Пресне и в Останкине.
Великолепный заоконный пейзаж, наша гордость, теперь смотрелся иначе: он был полем боя, панорамой сражения, театром военных действий.
И, будто бы поддакнув этим разговорам и этим размышлениям, гулкий залп вдруг сотряс здание: пол ощутимо дрогнул под ногами, задребезжали стекла, покачнулись настенные часы.
Еще залп! Еще...
Какой-никакой, но все же артиллерист, я понял: бьют орудия, скорей всего — танковые пушки. Откуда бьют? Куда? Кто?..
Приник к окну: мимо американского посольства, мимо дома Шаляпина, на скорости мчались бронетранспортеры.
Из-за крыш вдруг повалили клубы черного дыма.
Совсем близко стеганула автоматная очередь: сверху было видно, как бросились врассыпную обычные для Нового Арбата неторопливые прохожие, ныряли в разинутые зевы подземных переходов, забивались под навесы магазинов, топтались в обалдении на месте, не зная, куда прятаться.
Еще очередь. Звякнуло оконное стекло.
Я метнулся в коридор. Там жались к стенам перепуганные люди, поглядывая опасливо на замыкавшую коридор торцевую лоджию, которая выходила прямо на Садовое кольцо: стекла лоджии были вкось и вкривь прострочены стежками автоматных очередей.
Из крайней двери, той, что вела в курилку и в туалет, выбегали мужчины с недокуренными бычками в зубах. Я заглянул туда: окна были перечеркнуты диагональными строчками отверстий, будто бы по ним прошла игла гигантской швейной машины. Сизый табачный дым струями тек к отверстиям.
Вернулся в комнату. В окне зияла дыра, а между рамами валялась сплющенная пуля. Она пробила стекло наискосок, можно было угадать траекторию — аккурат в направлении кресла, где обычно восседала дама, наш коммерческий директор. Она, по обыкновению, опоздала на работу...
Снайперы на крышах, перебегая по скатам, прячась за дымоходами, продолжали перестрелку.
Черный дым из-за крыш валил всё гуще — горело здание парламента.
Я отпустил сотрудников и сам собрался домой.
В нижнем вестибюле столкнулся с омоновцами в бронежилетах и касках, с автоматами в руках. Они направлялись к лифтам: значит, разборки на высшем уровне — на крышах Нового Арбата еще не закончились.
Я ухватил одного за рукав, чтобы спросить — кто, где и за кого? — он послал меня на три буквы.
К зиме раздолбанные торцы всех этажей нашей высотки заново остеклили.
Но в нашем окошке дырка пока оставалась — наверное, ее не заметили, — и пуля по-прежнему валялась между рамами.
Ее-то я и показал Юрию Нагибину, когда он приехал в «Пик» подписывать договор на издание книги.
Как же сам он отнесся к событиям, прогремевшим недавно?
Этот вопрос ему можно было не задавать. Потому что все ответы уже были им даны в книге, которая только что ушла в набор — в повести «Тьма в конце туннеля». Финал повести и был посвящен тем дням:
«...Неужели мне хотелось быть частицей этого народа?..
А ведь в расчете именно на этот вот народ, с твердой верой, что этим народом заселено российское пространство, затеяли в октябре девяносто третьего кровавый переворот, который уж никто не назовет шутейным, «патриоты России», властолюбцы, коммуно-фашистская нечисть. И поначалу казалось, расчет верен: тысячи и тысячи москвичей разного возраста, вооруженные заточками, ножами, огнестрельным оружием, двинулись штурмовать мэрию, Центральное телевидение, телеграфное агентство.
Законная власть, как положено, не была готова к такому повороту событий, хотя ничего другого быть не могло. Милиция и армия выжидали, чей будет верх, чтобы присоединиться к победившей стороне...»
И еще жестче:
«...Все в России делалось русскими руками, с русского согласия, сами и хлеб сеяли, сами и веревки намыливали. Ни Ленин, ни Сталин не были бы нашим роком, если б мы этого не хотели. Тем паче бессильны были бы нынешние пигмеи-властоблюцы, а ведь они сумели пустить Москве кровь. Руцкой и Макашов только матерились с трибуны, а перли на мэрию, Останкино и ТАСС рядовые граждане, те самые, из которых состоит народ...»
И еще страшней:
«...Люди часто спрашивают — себя самих, друг друга: что же будет? Тот же вопрос задают нам с доверчивым ужасом иностранцы. Что же будет с Россией? А ничего, ровным счетом ничего. Будет все та же неопределенность, зыбь, болото, вспышки дурных страстей. Это в лучшем случае. В худшем — фашизм...»
Ловлю себя на том, что даже теперь, десяток лет спустя после того, как написаны эти строки — перечитывая их, — я чувствую опасливый холодок между лопаток и, мысленно, помечаю в тексте уже давно изданной книги те строки, которые лучше бы заместить отточиями...