Кавалеры меняют дам
Шрифт:
Я взял его за ворот, под коленки и вынул из машины...»
Об этом эпизоде, свидетелем которого я не был, по Москве долго ходили противоречивые легенды.
Некоторые утверждали, что произошло публичное избиение.
Сам автор указывает источник этой версии: «В толпе на стоянке находился Валерий Зилов, злой карлик. Он стал распространять слухи, что я избил пьяного, беспомощного Шурпина. А что же он не вмешался, что же не вмешались многочисленные свидетели этой сцены?..»
Этот эпизод мог бы быть сочтен второстепенным и даже вовсе необязательным, тем более, что ругательное слово было адресовано не повествователю, а его другу, ленинградскому
Повторяю, этим эпизодом можно было бы пренебречь. Если бы он не влек за собою важного продолжения.
Совершив судьбинный путь «из евреев в греки», наш герой оказался вскоре в непривычной для него литературной компании: вошел в состав редколлегии журнала, который у него фигурирует как «Наш сотрапезник». За этим ёрническим названием без труда угадывается реальный, доныне существующий журнал, сделавший себе имя и тираж, в основном, на деревенской теме.
Литература о русской деревне, трудовой уклад и вековечный быт которой был перевернут, перепахан, искурочен коллективизацией и последовавшими невзгодами, была в эту пору на стрежне духовной жизни.
Правильней, пожалуй, будет сказать так: находившийся в кризисе, в застое, в одряхлении, в идеологическом отупении советский строй был атакован сразу с двух флангов: слева на него давила прозападная интеллигенция, жаждущая свободы слова, свободы творчества, свободы передвижения по белу свету, рвущаяся к многопартийности, к политическому плюрализму... справа —та же самая интеллигенция, но «почвенная», традиционалистская, патриархальная, приверженная православию, клонящаяся в старый обряд и в язычество.
Но и те, и другие были слепы. Они не понимали, не желали понимать того, что их атаки с флангов нужны лишь банде ворья, притаившегося в засаде, потирающего руки в предвкушении: близок час...
Те, что были справа, наследовали традицию русской Вандеи, где были крестьянские восстания в Тамбовской губернии, в Ярославле, на Дону, где был Кронштадт, начертавший на мятежном стяге: «Советы — без коммунистов!».
Безусловный «западник» по рождению, по среде обитания, по культурным предпочтениям, Юрий Нагибин в то же время был — вот уж, поистине, судьба предначертана человеку на его роду! — прямым наследником духа русской Вандеи: ведь его подлинный отец был казнен именно за участие в Тамбовском крестьянском восстании...
Еще в ту пору, когда писатель ничего не знал (и, может быть, не хотел знать) об этой трагедии рода, что-то подвигло его сделать едва ли не самой главной темой своего творчества — судьбу русской деревни, судьбу русской глубинки, судьбу русского крестьянства.
Рассказы, повести, очерки, сценарии фильмов «Председатель», «Бабье царство» — это ли не его, как нынче принято говорить, мейнстрим?..
Туда же втекал беспомощный рассказик «Любовь», над которым когда-то, данным давно, прошибло слезою автора этой воспоминательной книги: «Егор вышел на крыльцо, и грудь ему опахнул пронзительный февральский ветер... Три с лишним года назад покинул он родную деревню, и все эти годы, наполненные трудной борьбой за жизнь, ему не переставало мерещиться возвращение домой. Егору выпала на долю нелегкая юность. Едва он поступил в институт, как умер отец, и Егор оказался единственным кормильцем семьи. После смерти отца, бессменного председателя колхоза, хозяйство артели пришло в упадок, и мать почти ничего не получала на трудодни...»
На этой сюжетной схеме возросла целая литература.
Да, он был вправе занять почетное место в когорте писателей-деревенщиков России, воителей, подвижников, страстотерпцев. Место рядом с Федором Абрамовым, Владимиром Солоухиным, Юрием Казаковым, Виктором Астафьевым, Василием Беловым, Валентином Распутиным...
И он занял это место.
В данном конкретном случае он занял место за столом рабочих заседаний редакционной коллегии главного журнала деревенской литературы, который сам Нагибин в своей повести назвал «честным и талантливым», уточнив однако: «тогда еще...»
Кстати, здесь же, за этим редакционным столом, и произошла новая встреча двоих людей, разделенных пропастью обиды.
«...Главный редактор журнала Дикулов представил нам нового члена редколлегии. Шурпин, знаменитый, вознесенный выше неба, трезвый как стеклышко — он бросил пить и сейчас добивал свой разрушенный организм крепчайшим черным кофе, курением и бессонной работой, — обходил всех нас, с искусственным актерским радушием пожимая руки. Дошло дело до меня.
— Калитин, — неуверенным голосом произнес Дикулов, видимо, проинформированный Зиловым о моем зверском поступке.
— Не надо, — улыбнулся Шурпин своей прекрасной улыбкой. — Это мой литературный крестный.
И поскольку я сидел, он наклонился и поцеловал меня в голову...»
Вот какая идиллия.
Но идиллии не было. Очередной разговор по душам с человеком, которого Нагибин не называет по имени, в фамилии которого он не меняет букв, не изобретает смысловых аналогов (нет-нет, это не Шурпин, да и Шурпина, увы, уже нет в живых), — и за всем этим кроется глубокое уважение к товарищу по перу, к его прозе, к его личности, к его фронтовому прошлому, — этот разговор по душам завершается мрачной фразой сотрапезника: «О тебе говорят, что ты жид».
Теперь уже нет спасительной возможности отнести это на счет третьего лица. Разговор идет с глазу на глаз.
«О тебе говорят...» — это значит, что говорят многие, не одного вдруг осенило.
Что именно говорят — сказано.
Обратим внимание на то, что в этом задушевном разговоре не было произнесено ни слова о несчастной судьбе русской деревни, о миллионах мужиков, заваливших на войне своими телами вражеские бойницы, о злодейских планах поворота великих русских рек в пустыни среднеазиатских республик; равным образом не было и речи о пресловутых общечеловеческих ценностях, обо всей этой чепухе, как-то свобода слова, свобода творчества, свобода передвижения... хрен с ними.
Все тому подобные вопросы как бы сами собой отпали.
Остался лишь один вопрос.
Но в том-то и штука, что когда изо всех вопросов общественного и державного бытия — вопросов всегда мучительных, требующих огромного напряжения сил, требующих ума, доброй воли, здравомыслия, терпения, — когда изо всех вопросов остается всего лишь один вопрос, как бы вбирающий в себя все остальные вопросы, а именно еврейский вопрос, — и наступает момент, когда державе и обществу начинает казаться, что, решив этот вопрос, можно легко решить и все остальные вопросы, что тогда они решатся как бы сами собой, — в этот момент, на этом рубеже и возникает то историческое явление, которое обозначает зловещий термин: фашизм.