Кавказская война
Шрифт:
Но как могут существовать в обществе подобные люди, для которых недоступна никакая мысль об общественном деле? Они существуют под гнетом внешней силы. Население азиатских государств — это сухой песок, насыпанный в ящик, стенки которого не дают ему рассыпаться. Нынешний азиатский деспотизм не обусловлен ни нравами, ни понятиями; он не заключает в себе никакого понятия, он есть механическая сила, царствующая над мертвым телом. Единственное отношение азиатцев к правительству состоит в том, что они стараются иметь с ним как можно меньше дела; а за тем, кто держит власть, это для них совершенно все равно. Чужеземный или природный государь владеет страной, они видят в нем ту же внешнюю силу. В прежние времена религиозный фанатизм был значительной препоной иноверному владычеству; но тогда человек был все-таки меньше в тисках и мог еще позволить себе некоторые прихоти; азиатское правительство стоило дешево, и, несмотря на частные усилия, масса дышала довольно свободно. Ныне же, с увеличением потребностей правительств, с введением регулярных армий, которые стали показываться даже в Бухаре, жизнь райята, подданных, стала до того невыносима, что — можно сказать положительно — массы в Азии желают от власти только одного, чтобы она меньше их давила, не обращая никакого внимания на ее происхождение. Жители пограничных с Закавказьем областей Турции и Персии, имеющие перед собою точку сравнения, громко высказывают желание, чтобы хоть русские избавили их от непомерно тяжелого ига. В настоящее время массы азиатских населений — без национальности, без малейшего сочувствия и уважения к власти, без надежды на будущее, постоянно
Невозможно ожидать какого-либо обновления мусульманских обществ изнутри, их собственною силой. Источник всех преобразований на свете лежит в душе человеческой, бессильной без присутствия идеала естественного или выработанного, который заставляет ее стремиться к высшему. Но мусульманство, с одной стороны, выело в душе человека все первобытное и всецело наполнило ее собою, с другой стороны, не поставило перед человеком никакого идеала, даже в самом узком значении этого слова. Мусульманство в полном смысле — религия натуралистическая, с прибавкой сверхъестественной декорации, религия, которая оправдывает человека как он есть, не требует от него внутреннего возвышения над самим собою, освещает одинаково все его страсти, всем им дает законный исход, от многоженства до кровоместничества, и спасает человека ценою одного исполнения внешнего закона. Мусульманский сверхчеловеческий мир есть не идеал для души, но расплата за исполнение закона; он есть та же чувственная природа, только ярче расписанная; он наполнен теми же людьми, только в положении шаха, а не подданного. Исламизм взял из христианства определение духа и мира, но затем смысл вещей остался в нем языческий без изменения. К какому идеалу будет стремиться мусульманин на земле, когда даже небо не представляет ему ничего идеального? Проникнутый насквозь религией, составляющей весь его кругозор, потому что в магометанской религии заключается все — законы семейные, гражданские, уголовные, финансовые; став мусульманином до конца ногтей, до такой степени, что от Марокко до Борнео его можно узнать по тому только, как он садится обедать и как держит нож в руке, мусульманин не может выбиться из очерченного около него круга. В продолжение восьми веков ряд могучих личностей напрягал все силы, чтобы расширить как-нибудь кругозор исламизма, но все эти усилия остались вариацией на одну тему, как азиатская музыка. Никакой гений не может извлечь из данной темы заключений, которых она не содержит. Так было, и так будет. Мусульманский мир бесплоден в основании. Бесплодие личного духа перешло в мертвенность общества, существующего только механически.
Довольно известно значение реформ на европейский лад, предпринимаемых теперь по всей Азии. Тут происходит соглашение элементов естественно несогласимых, соединение воды и огня; вода испаряется без следа, но успевает потушить огонь. В продукте остаются люди, которые ничему не научились, но утратили последний след убеждений и чувств, каковы они ни были, и заменили их верой в одни деньги, кто бы их ни давал.
Люди официального класса (и в том числе самые близкие к престолу) усердно напрашиваются на службу европейским интересам за деньги; продают свою страну, нисколько не скрывая этого и никого этим не удивляя; одним словом, показывают величайшее равнодушие к тому, что у нас называется отечеством и династией, а для них составляет временное соединение людей под случайной властью. Все они такого же мнения об общественном деле, как персидский сановник в Гаджи Бабе, который говорил: «англичане все твердят мне об отечестве и общем благе; но какая же мне польза от того, что государство сильно и шах получает много денег, когда эти деньги идут ему, а не мне, и что мне за выгода, если мои сограждане будут богаты, — ведь то будут их деньги, а не мои». В этом отношении нет в Азии более или менее испорченных людей; подобное суждение составляет, по-ихнему, дело здравого смысла и натурально. Надобно еще раз повторить, что исламизм отнял у мусульманина общественную почву и в то же время не развил в нем нравственного чувства; нравственность исламизма состоит в исполнении нескольких условных предписаний закона. Тот же сановник был, может быть, человеком религиозным и свято соблюдал заповеди: 1) молиться пять раз в день; 2) подавать милостыню; 3) не пить вина; 4) съездить на поклонение Каабе; 5) хоть раз в жизни порезать неверных (газават). По всей вероятности, еще он был мистиком и очень хитросплетенно рассуждал о метафизике веры, как всегда случается с умными мусульманами под старость; может быть, готов был при случае пожертвовать жизнью за веру; но все это не могло нисколько приблизить его к понятию об отечестве и гражданских обязанностях.
Давно уже мусульманский мир впал в такое состояние; давно уже народ превратился там в численное собрание единиц, из которого счастливые атаманы разбойничьих шаек стали по нескольку раз в столетие выкраивать всякие государства; эти государства жили день за днем, пока не столкнулись с Европою.
При этом столкновении распался весь их согнивший механизм. Состояние безнадежного бессилия, внешнего и внутреннего, стало смутно чувствоваться правительствами и массами. Правительства стали подражать наружным формам европейского государства, полагая, что в них вся сила; подражание оказалось не под силу экономическим средствам их подданных, скоро раздавленных новыми требованиями; массы, глядевшие прежде на правительство без участия, с равнодушием привычки, возненавидели его двойной ненавистью — как отступника веры, обольщенного гяурами, и как безжалостного притеснителя. Религиозная ненависть к отшатнувшемуся официальному слою выказывалась в чрезвычайном развитии тайных сект — мюридов в суннитстве и бабистов в шиитстве, принявших самый резкий политический характер. Мюриды, в особенности, образовали государства в государстве по всей мусульманской Азии и грозят страшными потрясениями, разумеется, совершенно бесплодными в результате, как все внутренние движения исламизма. Материальный гнет вызвал бесформенную, но общую ненависть к власти. Все стали врагами настоящего порядка вещей, — но одни ищут спасения в собственной силе (и ищут напрасно, потому что она может только разрушать, а не создавать), другие в сознании своего бессилия ждут избавления от кого бы то ни было, хоть от гяуров, только бы им стало полегче. Как ни было поверхностно соприкосновение азиатских населений с европейскими, но оно было достаточно, чтобы заронить в душу первых смутное чувство своего бессилия, какое-то мерцающее сознание в том, что судьбы мира в наше время отданы гяурам. При фаталистическом настроении восточного человека и бессвязности восточных обществ, живущих чисто механически, одно это чувство, разрастаясь понемногу, заранее обрекает в жертву азиатскую автономию.
Близкое соприкосновение Европы с Азией, происшедшее в наше столетие, было столкновением железного горшка с глиняным, как в басне.
Таково, без преувеличения, современное состояние мусульманской Азии. Я не знаю Азии языческой, но по всем приметам надо думать, что она еще мертвеннее и несостоятельнее. В наш век застой Востока перешел в разложение; последняя связь — связь привычки — стала рушиться. В то же время европейцы вторглись со всех сторон в эту разлагающуюся массу. Вчера они вломились в восточный мир через Индию и Африку, сегодня ломятся в него через Турцию и Китай. Окончательный исход этого великого движения не представляет никакой загадки, хотя нельзя определить его срока. Каждая деревушка, захваченная европейцами на азиатском материке, составляет зерно подвластного царства и разрастается в него непременно, если не будет осилена противодействием других европейцев, — по тому же закону, как камень, брошенный в болото, погружается, пока не дойдет до твердой почвы. В
Если бы Россия остановилась на естественных пределах Кавказа и Урала, замкнула бы себя в положении местного государства, отказываясь от всемирной роли, которую исполняют две морские державы, и тогда азиатский вопрос был бы ей ближе, относился бы к ней прямее, чем ко всем другим. Что для Западной Европы дело удобства и выгоды, то для России дело жизни. Она, естественно, относится к Азии, так же как Соединенные Штаты до разрыва относились к Америке. Сливаясь с Азией на протяжении 10 тысяч верст, соприкасаясь непосредственно со всеми ее центрами, живя с азиатскими народами, можно сказать, под одной крышей, Россия связана с ними необходимостью. Если бы мы замкнулись в географических пределах, и тогда бы не могли быть равнодушными к политическим сочетаниям, происходящим на нашей южной границе, самой слабой и открытой; даже в этом случае события в Азии были бы для нас не политическим вопросом, а жизненным делом. Но Россия не могла остановиться ни на Кавказе, ни на Урале. Наступление было удобнее, чем пассивная оборона в этом невыгодном положении; даже прежде, чем мысль о его необходимости выработалась сознательно, первый, невозвратный шаг был уже решен событиями.
С того же дня, как Россия вдвинулась в коренную Азию и слилась с нею безраздельно, она стала в необходимость отнестись к азиатскому вопросу как к своему домашнему делу. Не случайным захватом попали мы в Азию, как другие европейцы. Огромное тело России вросло само в средину этого отжившего, рассыпающегося, со всех сторон расхватываемого мира и независимо от произвола и политической системы должно оказать на него действие магнита, прикоснувшегося к куче железных опилов.
ПИСЬМО ТРИНАДЦАТОЕ
Россия относится к Азии совсем иначе, чем западные народы. Азиатские дела для нас не роскошь, не прихоть, происходящая от избытка сил, не удовлетворение той или другой исключительной цели, как торговля, политическое влияние и прочее; для нас они дела русские, обойти которые нам нет никакой возможности. У России, как у Януса, два лица: одно обращено к Европе, другое к Азии. Мы не создавали себе такого положения, мы родились государством, сросшимся одинаково с Европой и с Азией. Англия владеет Индией потому только, что ей случилось нечаянно захватить эту страну; без Индии она будет все тою же Англией, ее острову не грозят ни на волос опасности от каких бы то ни было событий в Азии. Для России же результат перелома, начинающегося на этом материке, составляет жизненный вопрос. Судьба народов, живущих вдоль нашей безмерной южной границы, от Черного моря до Тихого океана, есть наше личное дело. В своем нынешнем состоянии эти народы не могут иметь значительное влияние на наши дела и сами по себе всегда оставались бы ничтожными; но как спутники чуждого могущества они могут, по своему географическому положению, получить великую для нас важность. По мере того как падает автономия азиатских государств, державшаяся до сих пор только отчуждением и замкнутостью, европейские влияния приобретают там значение, с которым надобно считаться больше, чем с местными правительствами. Европейцы располагают союзными им государствами Азии, как в прошлом веке соседи располагали Польшей, с той разницей, что всегдашняя анархия делала Польшу бессильным орудием в руках того, кто ею повелевал, между тем как азиатский деспотизм, хотя несостоятельный для действительного управления, тем не менее располагает материальными средствами страны. Когда европейцы налагают руку на такое правительство, они становятся неограниченными повелителями государства, могут организовать его силы на его же счет и распоряжаться ими произвольно. Подобный протекторат составляет неотвратимую Участь всех туземных государств Азии; в нем заключается первый фазис, первоначальная форма обладания Европы над этою частью света: надо быть слепым, чтобы этого не видеть. Всякое европейское влияние в азиатском владении, становясь первенствующим, необходимо принимает такой характер. Нынешние восточные правительства, выдвинутые внезапно и против воли из прежнего замкнутого положения, очутившись неизвестно как в соседстве европейцев, ненавидимые массами, всегда дрожащие перед несколькими претендентами, вынуждены по своему бессилию стать на чью-либо сторону, принять чью-либо опору против внешних и внутренних опасностей.
Европейский союзник не может положиться на добрую волю сераля, поминутно раздираемого интригами, и, чтобы закрепить за собою союзное правительство, должен обставить его своими людьми, т. е. взять его под опеку, которая, усиливаясь по необходимости с каждым днем, обращает союзника в данника. Последние государства Азии, сохранившие доселе наружную самостоятельность, начинают видимо клониться к положению европейских вассалов. Персия, Афганистан и Китай находятся накануне полного вассальства: та же участь постигнет неизбежно и скоро государства Средней Азии, с какой бы стороны ни пришло господство. По всей вероятности, обширные восточные царства, устоявшие до сих пор, распадутся на наших глазах: распадение только ускорит порабощение их в Европе. Западные могущества, утвердившись в Азии, не могут остановиться на полпути и ограничить свое господство — прямое или косвенное, в сущности это все равно — какою-либо определенною чертой. Беспрестанные перевороты у соседей поневоле вызывают вмешательство в их дела, для предупреждения опасностей на своей границе; а эфемерные азиатские владения рассыпаются от первого прикосновения европейцев, как карточные домики, и опеку приходится распространять все дальше. Уже в двадцатых годах, кончив войну с марратами, англичане зарекались идти дальше; и, однако ж, теперь протекторат их простирается до Герата и Балха; Афганистан и Персия интересует их больше, чем Дания и Италия. В нынешнее время к английскому влиянию в Азии начинает присоединяться французское. Не говоря о Китае и Кохинхине, кто не помнит сирийских событий? На тот раз ревность Англии остановила французские планы.
Она же мешает развитию полной деятельности международной суэцкой компании, которая, как все знают, есть предприятие чисто французское со всеми задними мыслями сирийской экспедиции. Соперничество двух морских держав имеет серьезный характер, пока спор у них идет с глазу на глаз. Однако ж когда пойдет дело об нас русских, об наших интересах, можно быть уверенными, что Франция и Англия будут согласны в своих видах в Азии, как и в Европе.
Каждый из них лучше сделает десять уступок другой, чем единую уступку нам. Нельзя не сказать, что, со своей точки зрения, они в этом случае не совсем не правы. Не говоря уже о пламенном общественном религиозном несходстве нашем с Европою, заставляющем ее смотреть на нас как на чуждый и не совсем понятный для нее мир; но самые последние успехи в восточных делах не равны для обеих сторон. Захваты на востоке могут быть очень полезны для Англии и Франции в разных отношениях; но они не усиливают могущества метрополии в Европе, напротив, скорее развлекают его; эти владения всегда остаются чуждою страною для господствующего народа, никогда не могут служить для него источником новых сил. Напротив, наши приобретения, совершаемые у пределов самого тела империи, через несколько времени срастаются с ним и непосредственно приращают его могущество. Завоевание Пунжаба нисколько не усилило Англию в нашей части света; завоевание Кавказа значительно усилило Россию даже в Европе. Я не думаю, чтоб иностранные дипломаты сознательно руководствовались такою идеей; но в политике инстинкты, предчувствия и предубеждения играют такую же роль, как идеи. Несомнительно одно, что в азиатских делах, еще более, чем европейских, мы не можем надеяться не только на сочувствие, но даже на снисхождение кого бы то ни было; что если всякий охотно примет нашу помощь для себя, как это уже бывало, то там, где идет дело о наших собственных интересах, никто нам ее не окажет. Как жнецы в басне, мы можем рассчитывать только на себя и на своих.