Казачья бурса
Шрифт:
С большим смущением прочитал я отцу список учебников и передал наказ нового заведующего. Мать тут же запричитала:
— Вот! Вот! Довел ты нас до нищеты, сидя в Адабашево, все ждал, пока тебя хохлы вытурят. Не захотел работать на железной дороге, как братья твои. Получал бы жалованье и уже приберег бы на учение единственному сыну. А ты понадеялся на пасеку… Вот она и довела тебя до ручки.
Упреки обрушились на отца. Он сначала молчал и вдруг вскочил, крикнул не своим голосом:
— Цыц! Завела опять канитель со своей железной дорогой!
Отец побледнел, бородка его боевито ощетинилась. Я испугался
А отец кричал:
— Будет мой сын учиться! Будет! Есть еще добрые люди на свете. Есть! Они выручат!
Напялив на голову картуз, отец выбежал из хаты.
К вечеру он явился, но ничего не сказал матери. Я тоже боялся спрашивать у него о чем-нибудь. Но он сам притянул меня к себе, обнял, тихо сказал:
— Не горюй, сынок. Сходил я в Адабашево. Деньги на учение завтра будут.
Я лег, успокоенный, но, слушая, как шепчутся отец и мать, как она то и дело начинала всхлипывать, долго не мог уснуть. А рано утром, затемно, подкатила ко двору чья-то арба. Два тавричанина — одного я узнал по голосу, это был Прокоп Хрипливый, — погрузили на арбу пять лучших ульев с самыми сильными пчелиными семьями и, не тратя лишних слов, расплатившись с отцом, уехали.
Я слышал, как отец успокаивал мать, но в голосе его сквозили жалость и боль: ведь пчелы для него были тем же, что рабочий скот для земледельца — да что скотина! — они были для него то же самое, что и дети… И он не пожалел их ради меня! К девяти часам я был в школе и сполна уплатил Ивану Исаевичу и за учебники и за правоучение.
Трудная зима
Осень, когда я впервые переступил порог четвертого класса, предстает в моей памяти особенно безотрадной. И это, несмотря на кратковременную радость, охватившую меня в тот день, когда я узнал, что смогу продолжать учиться, когда держал в руках объемистую пачку новеньких учебников с манящими названиями — «География», «История», «Геометрия», «Естествознание», «Хрестоматия»… Эти названия наполняли сердце гордостью. Но очень скоро праздничное настроение уступило будничному, тяготы жизни, одолевавшие нашу семью, ощутимо легли на мои плечи.
Я уже не был так беспечен, как прежде, и видел, как на моих глазах менялся горделиво-вольный облик отца, как он дряхлел и сутулился. Как будто невидимая сила все упорнее прижимала его к земле. Он стал молчаливым и в те дни, когда бывал дома, подолгу сиживал у печки, о чем-то сосредоточенно думал…
Стычки его с матерью участились. Отец отвечал на ее жалобы и укоры без прежней выдержки и снисхождения. Ссоры эти очень угнетали меня, и я часто убегал из дому, позабыв об уроках. Долголетний союз отца и матери разлаживался, утрачивал свой согласный смысл.
Бедность окончательно сразила мать, характер ее портился, становился непереносимым. Но сердце мое больно сжималось от жалости к ней, когда я видел ее, надломленную, преждевременно состарившуюся, ходившую летом босиком, а в холодную осеннюю и зимнюю пору в старых, рваных калошах или изношенных башмаках.
И я впервые задумался, умеет ли отец вести семейный корабль. Но когда он приносил после двухнедельной работы у Маркиана Бондарева или у какого-нибудь армянина скудный заработок — оклунок муки, четвертную бутыль подсолнечного масла или трехрублевую бумажку, в нашей кухоньке словно становилось светлее. Маленькие сестры начинали резвиться и прыгать. Мать переставала ворчать и принималась за стряпню. Отец, измученный, усталый, с заметно посеревшей бородкой, усаживался на свое любимое место у печки и глубоко задумывался. О чем он думал? Какие мысли теснились в его голове? Воспаленные от пыли глаза его были устремлены в одну точку. Казалось, он решал про себя непереносимо трудную задачу и никак не мог решить ее.
Я вспоминал, как отец носил меня на руках в сад, как мы ходили с ним на заячьи засады, как ловили перепелов и охотились на гусей, и мне казалось: был он тогда другим человеком — мужественным, сильным, красивым. Теперь я не узнавал его и жалел не меньше, чем мать.
В те годы бедность вызывала сочувствие не у многих, ее боялись, ее презирали. Помню и на меня она действовала отталкивающе. В школе товарищи из более обеспеченных семей посматривали на мою латаную и перелатанную одежду с нескрываемым пренебрежением. И вообще вид у меня был самый неприглядный и захудалый: лицо от каждодневного недоедания пожелтело и вытянулось, шея стала тонкой. А ноги, обутые в дырявые ботинки, торчали из коротких штанов, как тонкие ходули.
Харчевая сумка моя все чаще оставалась пустой, и я уже приспосабливался к тому, чтобы самому добывать в классе, за подсказки на уроках, какую-либо еду.
Двойственным было отношение ко мне нового заведующего. Он посадил меня рядом с лучшими учениками — сыновьями лавочника из соседнего хутора Мишей и Федей Лапенко. Но им он оказывал явное предпочтение, не скупился на хорошие отметки. Иногда я ловил на себе его взгляд, пристальный, как будто изучающий и вместе с тем сожалеюще-брезгливый, словно от меня исходил неприятный запах нашей бедности.
Иван Исаевич слыл просвещенным учителем, чуждым грубых замашек своего предшественника — Степана Ивановича. Он никогда не бил учеников, хотя и посылал стоять за доску в продолжение долгих уроков, а иногда даже выгонял за шалости в коридор. Единственный раз я видел, когда он за ухо вывел из класса очень ленивого и самого отчаянного баловня. После он долго вытирал пальцы надушенным платком и брезгливо кривил губы.
Мне нравилось, когда Иван Исаевич, откинув назад полы тужурки и заложив розовые ладони за спину, мерно вышагивал по классу и неторопливо объяснял урок. Иногда он останавливался и, пощипывая под длинным крупным носом своим коротко остриженные, желто-белесые усы, выслушивал ответы, морщился, когда ученик ошибался и путал.
Иван Исаевич лишь заметнее розовел в лице и спокойно спрашивал:
— Ты скажи: будешь учить уроки или хочешь быть отчисленным из школы? Имей в виду — тратить на тебя время мне некогда. Вместо тебя всегда найдется более достойный ученик. Садись. Завтра придешь с отцом.
Ученик садился, испуганный и пристыженный.
Особенно интересными были уроки Ивана Исаевича по русскому языку и литературе. Он с вдохновением читал нам отрывки из сочинений Льва Толстого, Тургенева, стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, рассказы Чехова. Но ни разу не назвал Горького. Читал он выразительно, останавливаясь на особенно художественных местах, повторяя их по два раза, и спрашивал: