Казак на чужбине
Шрифт:
Ждали казаки дождя не проливного, а как издавна говорили в этих местах, промочного. Проливной, он что, отшумит как веселье у пьяницы, быстро выплескивая на раскаленные солнцем улочки и поля острые, как пики, капли драгоценной влаги. Вот настоящий, промочной дождь для степи – величайшее благо. Он зальет все балки, впадины и буераки с черно-зеленым терновником, превратит иссыхающие ручейки в маленькие речушки, но всего на одну только ночь, а полупустые, разбитые копытами бочажины – в глинистые по мутному цвету и тоже недолговечные озерца. Если б пролился
А так… Жди от небес благодати, а небеса эти, кроме немыслимого и изматывающего души и тела хуторян жара, ничего не дают вот уж которую неделю. Солнце, словно гигантский оранжевый желток на начищенной речным песком белесой сковородке, без устали перекатывалось с одного края небосвода на другой. Облака напоминали тополиный пух, собравшийся комками на пыльных хуторских тропинках, сбегавших к Донцу. И так же как эти комочки пуха, поднятые палючим предвечерним вихрем, они носились по небу, не набухая и не насыщаясь влагой, а только дразня изнывающие от жажды поля.
Июньская жара выгнала с пыльных улочек хутора Швечиков всё живое. Телята неподвижно застыли возле своих килков, высунув длинные, розовые языки. Собаки забились в тень и тяжело дышали, опустошив все миски с водой, оставленные хозяевами с раннего утра. И даже свиньи, изнурённые жарой, несмотря на полуденное время, не требовали еды и только вяло повизгивали. Вся водоплавающая птица ещё с утра скатилась с высокого берега Донца и кругами рассекала мутные прибрежные воды реки.
От этой несусветной жары ковыль на склонах степных балок из белого, давно уже стал серым. Кузнечики, выскакивающие из засыхающей на корню травы, при каждом скачке, сбивали с неё лёгкую пыль. Даже длинные листики прибрежных ив скрутились в трубочки, и при малейшем дыхании ветерка тянулись вниз, словно стремились помочь дереву напиться и омыть себя в разогретой воде Донца.
Солнце без устали обжигало своими лучами все хуторские строения: курени с наглухо закрытыми ставнями, почти пустые амбары, ожидающие нового урожая, конюшни с выставленными для проветривания оконцами.
Хуторская детвора – вся у воды. Казачата постарше купались на стремнине, хвастливо заплывая подальше, и с наслаждением ныряли, погружаясь в чуть более прохладную, чем распаренный воздух, воду. Те ребятишки, что помладше, возились в заиленных копанках, из которых хуторяне брали воду для полива огородов. За малышами зорко следили их старшие сестры-няньки. С берега время от времени доносилось:
– Куда полез? Вот я тебе лозиной задам!
– А изгваздался, изгваздался, как чертенёнок, а как не буду тебя мыть в речке, так домой весь в муляке и пойдешь!
В криках этих малолетние няньки подражали своим матерям, которые в этот час находились на низовых лугах на сенокосе. Собственно говоря, и сенокоса как такового не получалось. Но коль уж луга были поделены хуторским атаманом на улеши, то и выехать на них было необходимо. С одного улеша в прошлом году хуторяне вывозили в два, а то и в три раза больше возов, чем в нынешнем. Это могло означать одно – на бескормицу будет обречён грядущей зимой весь скот, а вместе с ним и люди.
Хуторяне, собравшись на майдане, горестно рассуждали:
– Ну отчего так? Если зимой случаются метели, то они нас до самых крыш первыми накрывают, если упадёт жара как сейчас, так в другие хуторах влага хоть как-то попадает. У нас же в хуторе – преисподняя на страдалице земле, а не погода.
Долго решали, что делать дальше: просить Отца Евлампия проводить в третий раз крестный ход или же срочно обращаться в станичное правление об оказании помощи хуторянам. Решили пока подождать и с тем, и с другим.
Невезучий хутор Швечиков. Невезучий.
В хуторе Швечиков были и такие дворы, обитателей которых не так уж и сильно страшил грядущий неурожай.
На хуторском майдане рядом с церковью, над крутым склоном небольшой балки, уходящей к Донцу, стоял дом местного лавочника Карапыша. Его род был пришлым, иногородним и хохляцким наполовину. Однако, за заслуги перед Донским Войском и за долгую и беспорочную торговую деятельность был принят Иван Карапыш в казачье сословие.
На радостях после такого известия Карапыш выкатил на майдан бочку пива, бросил на стол перед лавкой две больших вязанки икряных чебаков и, понимая, что большого казачьего веселья только с этого не получится, вынес собравшимся хуторянам полнейшее ведро водки.
Хоть гулянка на дурничку была и шумной, но всё равно с похмелья злые и еле ворочающиеся языки распустили по хутору плохой слушок: дескать, и пиво было перестоявшее, и рыба пересушенная. А водка вообще не гордая, не крепкая, значит. Да и не выйдет стоящий казак с торговца и лавочника, до последнего ногтя Карапыша. Тума, тумою и останется – иногородний, мол, даже может сменить сословие, но не душу.
Сын Ивана Карапыша Яков, вышедший в полноту со скамьи церковно-приходской школы и которого за глаза называли за круглое лицо по-хохляцки пыкой, нёс свое звание торгового казака, уже во втором поколении, высоко и не в пример другим местным торговцам. Яков цену себе знал. На все просьбы хуторского правления откликался сразу, но вот дурничных гулянок по разным поводам перед лавкой, как его отец, уже не устраивал. На язвительные подначки хуторян отвечал солидно:
– Энтот гай-гуй не по мне. По мне работа на первейшем месте.
Слова его с делом не расходились. И то, что это действительно так, он стал доказывать задолго до того, как стал старшим в семье Карапышей.
Словно подковой охватили строения Карапыша хуторской майдан.
Посредине выделялся почти шестисаженный добротный казачий курень, с низами, выложенными из известнякового камня из каменной ломки, расположенной тут же, за хутором. У куреня была большая, опоясывающая уличную часть строения галдарея и сдвоенные полукруглые окна, которые издалека смотрелись как вздернутые от удивления брови.