Казак на чужбине
Шрифт:
– Давай быстрее. Кровля наполовину раскрыта, ливанет дождь, расквасит весь потолок, заново набрасывать придется. Карапыш ругаться крепко будет, а то и вовсе работу не зачтет.
Скородел не получился. Ветер вырывал листы железа из рук, резал ладони до крови и никак не давал работать. Лупанувший дождь с градом застал их внизу, и они, чтобы добраться до навеса, где лежала их одежда, не пошли, а побежали, прикрывшись сверху листом железа. Вдруг, сухая молния сверкнула прямо над их головами и железный лист упал на бежавшего впереди казака. Петро сначала не понял, что
– Ну что ты испужался? Посверкает, посверкает и пройдет, не впервой!
Но оказалось, что для Глеба эта молния сверкнула в последний раз.
Сколько его не тормошили, не рвали на груди промокшую рубашку и даже, чуть ли не быстрее самой молнии, метнулись за жившим неподалеку хуторским фельдшером – ничего не помогло.
Почерневшее тело Глеба привезли на длинных дрожках, положив на них злополучный лист железа, который так не успели приладить к крыше карапышовского амбара.
Увидев эту жуткую картину и казаков, которые обступили дрожки, Матрёна с криком упала прямо на прибитую градом траву. Перед её глазами лежали градины величиной с грецкий орех, и она, совсем не понимая, что делает, нагребала их на себя и тут же разбрасывала вокруг, словно хотела отогнать страшное видение от своих глаз.
Эти длинные сенные дрожки, без боковых грядушек, лист железа и мокрое тело её любимого Глеба…
Подбежавшая со своего двора бабка Агафья уговаривая, стала с трудом поднимать Матрёну:
– Вставай, вставай, дитёнка приморозишь, быстрей в хату!
Но куда там! Матрёна снова и снова выбегала на улицу и бросалась к телу Глеба. От пережитого, раньше времени начались схватки, и все та же Агафья выполнила свое предназначение повитухи.
Осматривая только что появившегося на божий свет ребенка, она стала сокрушаться, увидев прижатое к голове малыша правое ушко.
– Приморозила всё же мальца… Не к добру эта отметина. Хорошо, если только так невинное дитя пострадает…
Так вот и получилось в этом швечиковском курене, что почти в одночасье в нём раздался последний смертный вздох отца и первый детский крик сына.
Через три дня во двор, в котором совсем недавно был Глеб хозяином, пришел лавочник Карапыш. Он остановился возле стола с горевшими поминальными свечами. Перекрестился, и сказал после короткой паузы безо всякого смущения:
– Деньги занятые буду считать, что он на крыше отработал, а лист снесите к амбарам, пусть другие дело это окончат.
Родившегося мальчонку назвали Антоном и мать его Матрёна, когда кормила грудью малыша, теребила ему правое, прижатое к голове ушко, будто пытаясь расправить или разгладить его, и приговаривала:
– Ушик ты мой, ушик. Жаль ты моя. Дай Бог тебе выжить, вырасти и мать порадовать…
Выжил Антон, по уличному прозвищу Ушик и мать всё время радовал. Хоть и непросто, ой как непросто было взрастать во вдовьем кутке хутора.
Вроде и не был нахалёнком, нажитым под чужим плетнем, но по жизни ему пробиваться всё равно было труднее. К девятнадцати годам Антон вымахал чуть ли не с березку, посаженную перед окном куреня, когда ему исполнился год от роду.
На комиссии в воинском присутствии окружной станицы Каменской пожилой доктор, осматривая Антона, сразу увидел его физический изъян.
– Так! Того, что я вижу воочию с правой стороны твоей молодой головы, в перечне физических пороков нет. Хотя, конечно, в лейб-гвардию тебя не отправят, а в Десятый Донской казачий полк – в самый раз. Да и к тому же по команде «Равняйсь!», если будешь стоять во второй шеренге, не каждый начальник что-либо углядеть сможет…
В холодное октябрьское воскресенье 1913 года, полностью снаряженный к службе за станичный кошт Антон, был отправлен с командой казаков первого срока на станцию Каменская.
Путь предстоял неблизкий, в польский городок на австро-венгерской границе с почти русским названием Замостье.
Глава 3
Антон Швечиков попал в команду новобранцев станицы Гундоровской Донецкого округа Области Войска Донского, которую возглавлял его одностаничник вахмистр Николай Власов.
Поздно вышедший на действительную военную службу, но полюбивший её всей душой, Власов словно прикипел к строгому порядку в казачьих войсках и к своему, как ему казалось, немалому начальственному положению.
Про таких служак командиры обычно говорили:
– Казуня! Весь! Целиком! От чуба под фуражкой – до каблука на сапоге.
Провожавшие своих родных, перечисляя целый список дорожных наставлений, взволнованные и раскрасневшиеся от выпитого, станичники напутственное слово войсковых начальников толком не слушали. На проводах через одного были пьяные, и целоваться лезли к любому без разбору.
При посадке в эшелон на станции Каменской урядник, с которым Власов ездил за молодым пополнением с хитрецой улыбался:
– Ну что, Николай, в станице побывал? Сродственничков увидел? А сам то, небось, думаешь, что порядка в станице маловато. Все без строя тут ходят… Непор-я-я-док…!
– Ты хоть к одной то казачке прилабунился? Или будешь до самого Замостья вздыхать, дожидаясь встречи со своей хористочкой? – присоединился к разговору другой урядник.
Это сослуживцы намекали на воздыхания Власова в сторону учительницы русской словесности гимназии Замостьинского гарнизона Антонины Петровны, которая вместе с ним пела в полковом хоре. По большим праздникам этот хор становился церковным.
Вахмистр Николай Власов очень гордился тем, что его хоть и дальний, но всё же родственник гундоровец Степан Григорьевич Власов стал известным на всю Россию артистом. Шутка ли! По поводу и без него, Власов охотно рассказывал, что его, Власова, двоюродный дядя, Степан, родившийся в затерянной в донской степи станице Гундоровской, стажировался в лучших театрах Италии. После этой самой стажировки он стал великолепным певцом и нёс высокое звание первого солиста Большого театра до прихода туда Фёдора Шаляпина. На премьеры с участием оперного певца Власова зрители ходили как на большое событие. А уж, каким событием для станичников был каждый приезд знаменитого певца в родную станицу!