Казаки на Кавказском фронте 1914–1917
Шрифт:
Мы считали бой законченным. Преследовать было некого. Противник испарился, уйдя в сторону Баязета. Пришло распоряжение присоединиться к полку. Нас встретил командир полка и искренне поблагодарил за победу. Маневский обнял меня, а Леурда крепко пожал руку. На их лицах я заметил усталость. В полном неведении нашего боя они переживали его острее, чем мы. Из-за бугра показалась 4-я сотня. Она шла медленно, так как впереди вела человек тридцать пленных. Весь бивак бригады повернулся в ее сторону. Есаул Калугин отрапортовал генералу Николаеву о прибытии после боя и о количестве захваченных
Все солдаты в одежде защитного цвета. Я думал, что наш генерал будет их строго допрашивать, а он, увидев, что у них связаны руки, рассмеялся и приказал немедленно же развязать их. И к моему удивлению, никто из них не кусался, не выражал злобы и не собирался убегать.
Отойдя к главным силам на персидскую территорию, за село Базыргян, бригада впервые заночевала боевым биваком, не разбивая палаток.
Хотя мы и не ели ничего со вчерашнего вечера и для сотен был приготовлен горячий ужин в походных кухнях — аппетит куда-то испарился.
Мне сказали, что хорунжий Семеняка убит. Моему горю не было конца…
Так вот какова война — застучало в моей голове. Убит… то есть я его уже больше никогда не увижу?!.. И не буду уже никогда с ним разговаривать?!
Убит… значит, выходит, он напрасно учился, напрасно стал офицером, напрасно рос, напрасно родился?!
Убит… значит, от него не осталось ничего?!И вместо офицера, который еще только вчера со мною так мило, дружески разговаривал, осталось только бездыханное тело?!
Убит… как же об этом уведомить его несчастную мать-вдову, которая жила только им одним, своим любимым и единственным сыном?! Что же она испытает в этот ужасный для нее момент?!
Я почувствовал какую-то пустоту в душе, бесплодность жизни, и мне безумно захотелось спать, спать… И я, не раздеваясь и не снимая оружия, накинул бурку и лег возле своего офицерского вьюка. Лег и немедленно же заснул мертвым сном.
Спал очень долго, как никогда. Было будто жестко лежать, и чувствовалась сырость.
— Ваше благородие!.. Ваше благородие! — взывает ко мне мой верный денщик Иван Ловлин, по прозвищу Абдулла, тормоша за плечо. — Уже все встали, скоро полк будет выступать. Закусите что-нибудь!
И я проснулся. И вспомнил вчерашний бой. Вспомнил, что Семеняка убит, и подумал — это приснилось мне во сне.
От долгой вчерашней пальбы из винтовок еще трещало в ушах. Я сразу же почему-то вспомнил картину, когда казак Подымов шашкой добивал курда, стремившегося убежать от него на одной здоровой ноге. И случай этот давил на меня тяжким упреком уставного параграфа — «раненого не добивай».
Ночью, оказывается, прошел дождь. В моей борозде стояла вода. Бурка промокла. Холодною водою освежил глаза и подошел к Маневскому и Леурде. Они завтракали.
— Долго вы спали, Федор Иванович, — говорит мне Маневский. — А теперь садитесь кушать своего гуся… Трофей вчерашнего боя.
Для жареного гуся у меня нашелся некоторый аппетит. Мы, три офицера сотни, сидим на бурках и закусываем. Подходит вахмистр сотни, сверхсрочник И. М. Дубина, казак станицы Кущевской, и весело первый произносит, обращаясь ко мне:
— Здравия желаю, ваше благородие! — и тут же спрашивает о моем настроении, как я спал. Он не в меру любезен и любознателен. Интересуется, хорошо ли гусь уварился. Он ведь турецкий. И сам смеется над своей остротой.
Я ем молча, и мне начинает надоедать словоохотливость вахмистра. Правда, он всегда любил поговорить со своими офицерами и оказать им услугу, но сегодня он… уж очень пересаливал. И главное, Маневский, всегда его останавливающий, сегодня не только этого не делает, но словно сочувствует ему. И, глядя на меня, улыбается. Наконец он не выдерживает и говорит:
— Федор Иванович! Да поздравьте подхорунжегоДубину! Неужели вы ничего не замечаете? Посмотрите на него!
Я поднимаю на вахмистра сотни свои печальные глаза и, право, ничего не замечаю, кроме его счастливого полного лица.
— Да на погоны посмотрите, — подсказывает мне Маневский.
Я бросаю взгляд на погоны и вижу у него вместо вахмистрских сверхсрочнослужащего, по краям обшитых галуном, как у юнкера, теперь на черкеске погоны подхорунжего. Я недоуменно смотрю на него, а Маневский поясняет, что за вчерашний бой командир полка поздравил его с повышением, а начальник бригады — утвердил.
Дубина же, имея погоны в сумах еще из Мерва, теперь надел их.
— Полюбуйтесь на него, — закончил Маневский.
Я, конечно, поздравил нашего всегда бравого вахмистра сотни, и он от радости с каким-то храпом в нос весело ответил:
— Покорнейше благодарю, ваше благородие! — и добавил: — А если бы я вчера остался с коноводами, как вы мне приказали, то этого бы не случилось.
— А вы почему здесь? — строго спросил я вчера вахмистра Дубину, когда мы спешились перед боем. По уставу вахмистр сотни всегда должен оставаться при командире сотни. Если же вся сотня шла в цепь — он должен оставаться с коноводами и командовать ими.
— Мне разрешил командир сотни быть с вами, — ответил он мне.
— Ну, так оставайтесь с коноводами, — коротко, за неимением времени, бросил я ему тогда.
— Никак нет… я хочу быть в цепи как рядовой казак, — быстро ответил он.
Рассуждать было некогда.
— Гоните! — бросил я ему вчера.
Вахмистр Дубина — из Кубанского конного дивизиона, что стоял в Варшаве. Серебряные шашка, кинжал, газыри, накладка на револьвер системы «наган» — все у него было призовое за джигитовку.Он всегда был при них и с навесными погонами — важный, внешне блестящий. Таковым он был и вчера перед боем, но с винтовкою в руках. Результат оказался для него и для сотни блестящим. Поэтому он теперь и благодарит меня. Поэтому он рад, весел и счастлив, а я, его начальник, нахожусь в унынии от впечатлений первого боя. Наши психологии расходятся.