Каждое мгновение!
Шрифт:
— Да, конечно, — сказал Воскобойников. — У вас своя жизнь.
— Небо у нас, — сказал командир звонко. — У вас земля, у нас — небо. Хоть и вертолетное, а все ж таки небо.
— А я так считаю, командир, — сказал Гаврила, — молодость это. Пожалеть бы не пришлось. Я летал и в частях. Что там? Как гусь на блюде. Речка — не моги. Шума деревьев не услышишь, Если по интересу и по возрасту на танце — только в гарнизон. С командирской дочкой у папаши на глазах вальсок извольте и в 23.00 дома. А по жизни, я эту землю, места эти не променял бы ни на што…
Гаврила в своей речи явно избегал оборотов, где бы пришлось назвать командира командиром или на «вы».
— Сколько служу, ни одного технаря, до конца небу преданного, не встречал, — сказал командир.
Гаврила помолчал, покусывая губы,
— А их и не может быть таких. Мы не преданные небу, а приданные ему. Я в полете, как барбос днем — только ушами повожу. Моя служба ночью, на земле. Вот вы сейчас приляжете, а Гаврила фонари — и под капот, только ноги, на заднице торчать будут. — Он помолчал. — А что, Владимир Михайлович, коли попрут меня с казенной горбушки за отсутствие романтики, — возьмешь? Я моторы знаю.
— Возьму, — сказал Воскобойников, твердо опустив кулак на стол и поднимаясь: «уазик» фыркал за стеной.
Проводить вышел Гаврила. Он стоял в светящемся квадрате двери лохматый, грузный, в меховых унтятах — это что надевается в унты — и от этого казалось, что он в носках, что хозяином вышел провожать гостей из своей хаты, наработавшись за день и напировавшись ввечеру.
Воскобойников открыл Коршаку дверцу рядом с водителем, сам забрался на заднее сиденье. Водитель сердито сопел, вел машину резко и резко одолел кювет, и на трассе резко дал газ.
— Не психуй, — сказал Воскобойников. — Не психуй, Коля!
— Ну как же так можно, Владимир Михайлович! Я рядом был — ничего не понял. Ну и ну! — У него не хватало слов. Коля еще по-армейски чист, как стеклышко, и жизненного опыта мало. Недавно он тут, на мерзлой земле. А эта мерзлая земля стучала под колесами. И сквозь тяжелые шины, и сквозь сталь кузова, сквозь мощный и близкий гул хорошего двигателя, охотно отзывающегося на педаль газа, чувствовалось, какая она твердая.
И Коршаку начало постепенно казаться, что он давно здесь живет и не раз едет по этой дороге домой к тем вон огням, что там, среди этих огней, и его огонь, и свет любимых глаз. Не за синими горами и коричневыми реками его погасший, трудный, тревожный дом. Сейчас, в косом свете фар, он увидит, узнает свое крыльцо. Откроется дверь, и выйдет, накинув на плечи теплый платок или его куртку… Он представил себе, как Мария металась по дому, как одевала ничего не понимающего Сережку, как хватала вещи, вся в слезах отчаяния и зла… И вдруг он понял, что и ей было так же больно, больно до глухоты, как и ему. Ведь он так и остался для нее тем Коршаком, который подошел к ней на танцах, — господи, как давно это было! И все время, пока они жили, пока искали себе место на земле, она пыталась удержать его таким, каким встретила, не принимая ничего в нем более. И он сам до сих пор видел и ощущал ее той Марией, которую встретил на острове…
— «Свет любимых глаз», — передразнил он себя. Но что-то потянуло его снова мысленно произнести эти слова…
— У меня есть предложение, — сказал сзади Воскобойников, — поедем ко мне? — И он не стал ждать, когда Коршак ответит ему. — Ко мне, Николай, — распорядился твердо и уже мягче, для Коршака, добавил: — Здесь недалеко.
Воскобойников занимал сборный «особняк». Снаружи этот домик ничем не отличался от множества таких же. Две крохотные комнатки, кухня, похожая на умывальную в железнодорожном вагоне. Но такой дух витал в его жилье, словно женщина или только что вышла, или часто бывала здесь. Тахта, покрытая меховым покрывалом, стеллаж с книгами почти по всему периметру комнаты — этакий «дизайновый» — с нишами для приемника и магнитофона, настольная лампа, торшер. Даже лампочка была не голой, а в изящном, не убивающем света плафоне. Только на столе и на полу, крытом паласом, лежали рулоны чертежей, папки с бумагами, книги, справочники. Жить здесь собирались долго. А у входа, так, чтобы было видно с рабочего места, к дощатой стене был прикреплен портрет Хемингуэя в светлом грубом свитере. Седая борода, седины торчком на висках, сдержанно страстный и одновременно ожидающий взгляд, точно Хем видит не века перед собой, не все человечество, а следит за идущим по заснеженному полю другом.
— Располагайтесь, —
— Давайте кофе.
Коршак устроился так, чтобы ему было видно Воскобойникова на кухне.
— Вы из Москвы, Володя, вы позволите по имени?
— Ради бога. Я давно оттуда. — Он неожиданно засмеялся. — Я давно из Москвы, но я всегда оттуда. Там и мама у меня.
— Мне знаком ваш дом. Нет, не то чтобы знаком, а понятен. А вот я никогда не умел так врастать в землю, — сказал Коршак, когда Воскобойников появился с кофейничком и чашками. — Я всегда представлял себе свой дом другим или вообще не мог представить.
Он приналег на это слово «свой», мысленно отделяя дом, в котором действительно жил, от того, какой мечтался ему все время.
— Вы знаете, — медленно проговорил Воскобойников, — ведь я совершенно четко понимаю, о чей вы говорите. Но у меня один дом — этот.
И странное, и удивительное это качество Воскобойникова, понятое Коршаком с первых минут их знакомства, — слушать особенно остро, с каким-то предвидением, что ли, — вновь поразило его.
— Я не представил вас этим людям, неуместно было бы. Вы сейчас поймете.
Воскобойников поднялся, подошел к письменному столу и вернулся с рулоном кальки. Пристроить ее было некуда. Тогда Коршак сказал:
— Давайте на стол, а кофе на пол поставим.
— Сейчас вы поймете, — повторил Воскобойников. — Вот наш участок. На всех картах — это маленький червячок. Нас с вами сейчас там и не видно было бы. Но это — наш участок, мой участок. А те двое — авторы проекта. Их, авторов, много, но и они авторы, а первый — даже руководитель. Они, ученые, прилетели ко мне, к угрюмому исполнителю. Дело не в названии, черт возьми! Дело вот в чем: удобно считать себя великанами, стоящими на плечах карликов. Труднее считать себя просто человеком, стоящим на плечах гигантов. Я не хотел начинать с теории. Я хотел сначала показать вам. Но они прилетели, эти люди… Как вы думаете, сколько было попыток сделать то же самое, чем занимаемся мы сейчас? Вот до этой самой точки, где мы сейчас с вами сидим, было три. Мы четвертые, дальше уже только две. А еще дальше, насколько мне известно, мы будем первыми. Никто, кроме нас, туда не устремлялся. И вот мы идем иначе. Где на несколько километров, где только на километр, порою даже на сотни метров в стороне. Все наши предшественники пытались пройти по высотам. Мы обходим высоты. А те — эти предыдущие — рубили тоннели только самые необходимые. Завтра. Завтра я покажу вам один такой тоннель.
— Я буду благодарен, вам, Володя, — сказал Коршак и подумал, что редакция вряд ли этим заинтересуется.
— Когда все будет готово, — продолжал Воскобойников, — и это все перестанет считаться стройкой, а заживет самостоятельной жизнью, возникнут свои расчеты, своя особая экономика, свои взаимосвязи. Откроются иные законы. Нам еще трудно предвидеть все последствия этого предприятия. Мы влезем в недра, поставим заводы, города с жильем, канализацией, водопроводом, появятся коммуникации, аэродромы… Что давала эта земля всему человечеству, всей планете? Ведь что-то же давала! Вон ведь какой кусище! Практически сейчас мы можем освоить все, просверлить на огромную глубину скважины. Мы уже почти можем все. И только одного я не знаю, ни от кого не слышал, не читал ничего убедительного: зачем? Что обойдется дороже — освоение или последствия?..
— Вы знаете, — Воскобойников снова назвал Коршака по имени и отчеству. — Наши расходы, сколько бы мы ни затратили на это проникновение в будущее, в скором будущем, в самом ближайшем, вот даже по окончании строительства, не станут значить ничего. Там, в будущем, может, лишь головами покачают. Но с будущим этим мы уже соприкасаемся — последствиями. Вы видели озеро?
— Видел, — сказал Коршак. — Странное какое-то. Мертвое, что ли.
— Черт его знает, но мне кажется, оно боится, потому оно и такое сейчас. Его ведь не будет. Оно погибнет, это озеро. Здесь много воды. Страшно много. Но вообще она никогда на земле не может быть лишней. И если где-то на иной планете определят воду — значит, там есть жизнь… Знаете, что я здесь нашел? Вы должны об этом узнать.