Каждому свое
Шрифт:
Моро, как и вся его армия, еще не знал о битве при Маренго, в предложении противника он усмотрел ловушку.
– Возвращайтесь обратно, – сказал Моро. – Я согласен на встречу в Парсдорфе, когда этого пожелаю я сам… Прелиминарии подпишу лишь в том случае, если ваш фельдмаршал передаст мне крепости на Дунае вместе с Ульмом, дабы их обладание мною послужило гарантом для перемирия.
– Это слишком жестоко, – сказал адъютант.
– Но это же война… не я ее придумал!
Отзвуки ликования в Париже наконец докатились до германских
– Венский гофкригсрат признал мои воинские таланты гораздо выше суворовских, и мне, не скрою, не хотелось бы шагать под суд военного трибунала… Декан, это вы взяли Мюнхен?
– Да, ваша честь. Но к пиву я равнодушен.
– Знаю вас… пьяниц. Моро, сколько вам лет?
– Тридцать семь, ваша честь.
– Странно! Я смолоду сражался с Фридрихом Великим, но в ваши годы едва вытянул до полковника… Не было ли у вас дядюшки-палача в революционном Конвенте?
Лагори в ярости треснул кулаком по столу:
– К делу! Мы собрались здесь не для ругани…
Край, подписав перемирие, зашвырнул перо в угол.
– Я ратифицировал свой позор в истории… И пусть я унижен, – заплакал Край, – но умру с неколебимою верою в то, что великая Римско-Германская империя – под эгидою венских Габсбургов! – не сейчас, так позже разрушит ваше мнимое республиканское могущество… Прощайте!
– Suum cuique… прощайте, – ответил Моро.
Он приехал в Париж – тихо и незаметно. Все внимание парижан было приковано к Италии, о войне на Рейне и Дунае не поминали. С конвенцией Парсдорфского перемирия генерал навестил Талейрана, который даже не глянул на подписи.
– Место для нее подле Алессандрийской, – сказал он, захлопывая бювар. – Пусть вас не смущает отсутствие оваций. Тут столь много кричали во славу Маренго, что вконец охрипли, и для генерала Моро осталось одно шипение. Хочу преподать дружеский совет. Ваши бюллетени чрезмерно скромны. Изучите технику их составления по отчетам Бонапарта, который не стыдится признать свой гений. В наше время скромность – удел посредственных дарований. Я не желал обидеть вас, но, извините, так уж складывается жизнь: успеха в ней достигает только тот, кто показывает пальцем на себя.
Моро спросил, виден ли конец войне?
– Венский кабинет связан союзом с Лондоном, и Францу не выбраться из войны, не получив прежде на это согласия кабинета сент-джемсского. Чтобы в венском Шенбрунне образумились, вашей армии предстоит нанести Австрии очень сильное поражение. – На прощание Талейран произнес очень странные слова: – Хотя первый консул из шестидесяти трех газет Парижа оставил лишь тринадцать, вы все-таки поройтесь в этом навозе, в котором иногда попадаются жемчужные зерна…
«К чему это предупреждение?» Моро отправился к себе на улицу Анжу, где его навестил тихий, бледный Фуше.
– Если
Фуше не был другом Моро, но Моро не возражал, когда Фуше называл себя его другом. Их «дружба» началась в Италии, куда Фуше поставлял для армии шинели, служившие солдатам одну неделю, и башмаки, служившие с утра до вечера.
– Что еще ты можешь сказать? – спросил Моро.
– Бонапарт вызывает из Милана певицу Грассини.
– Думаю, Жозефина не взовьется под облака от восторга. Говорят, она стала очень ревнива.
– Ревность не мешает ей желать наследника – от любой женщины, пусть даже от собственной дочери, Гортензии Богарне, лишь бы утешить отцовские чувства Бонапарта… Кстати, Моро, – вдруг спросил Фуше, – эти подлые роялисты не пытались связываться с тобою… из Лондона?
Более того, что ответит Моро, говорить нельзя, ибо Фуше обладал особой разновидностью эгоизма – политического: для него хороша любая политика, которая хороша для него. Сейчас, очевидно, Фуше было бы выгодно признание Моро.
– Нет, – сказал Моро, – такого не припомню.
– Я так и думал, – просиял Фуше, – ни граф Артуа, ни принц Конде из Лондона тебя еще не тревожили.
Упомянув только Лондон, он оставил Митаву (а значит, и мадам Блондель!) в глубокой тени, но Моро все равно испытал чувство неосознанной тревоги. Он поспешил переменить тему разговора.
– Меня тревожат слухи об отставке Карно.
– Господин Карно умный человек, но он напрасно полагает, что Франция при Бонапарте на гибельном пути…
Моро еще не совместил в своем сознании двух намеков, сделанных ему Талейраном и Фуше, но скоро все выяснилось. Ему надо было лишь помнить: истина, пусть даже немыслимая, откроется на страницах «Монитора». Но в любом случае всадник должен оставаться спокойным!
Во время приемов, чтобы не путаться в именах, Бонапарт называл людей по их мундирам: «Здравствуйте, господин сенатор» – и не ошибался. Но консул иногда попадал впросак с людьми, мундиров не носивших. Однажды в Тюильри он восторженно встретил академика Амельона:
– Мне приятно видеть вас, Ансильон.
– Простите, я не Ансильон – Амельон.
– Да, да, Амельон! Я вас хорошо знаю. Вы продолжили римскую историю Лебона, достойную общего внимания.
– Не Лебона – Лебо, господин консул.
– Именно Лебо, я так и сказал. И вы продлили его хронику до падения Константинополя под ударами аравитян.
– Не аравитян – турок.
– Правильно, Амельон! Турок я и имел в виду…
Моро представлялся Бонапарту в группе других генералов, но командующего Рейнской армией консул сразу увел в свой кабинет. Масляные лампы инженера Карселя, снабженные часовым регулятором, давали ровный устойчивый свет.