Каждому свое
Шрифт:
– А ну! Подать мне сюда мошенника Бонапартия, я его на веревке от Парижа до Москвы проведу…
Богатые люди снимали квартиры близ почтамтов, дабы скорее других узнавать самые свежие новости. А новостей было немало… Царь сообщал Лагарпу свое мнение о Наполеоне: «Завеса пала. Он сам лишил себя лучшей славы… ныне это знаменитейший из тиранов, каких находим из истории». Александру вторил граф Строганов, с удовольствием повторяя парижскую остроту: «Какое низкое падение – из генерала Бонапарта превратиться в императора Наполеона!» Многие русские люди видели раньше в Бонапарте продолжателя дел революционной
– Даже гений, служащий вульгарному честолюбию, достоин всеобщего порицания, и только. Но почему лучшие люди, придя к власти, превращаются в закоренелых злодеев? Я печалюсь от прискорбного вывода – миру совсем не нужны Аттилы и Цезари: народы лучше всего живут в те периоды истории, когда ими управляют жалкие посредственности, меньше всего озабоченные собственным величием…
Бессмысленное убийство герцога Энгиенского встревожило русский кабинет, особенно царскую семью. Цесаревич Константин, всегда излишне шумливый, расшумелся и сейчас:
– Энгиенский приезжал в Петербург свататься к моей сестре, а в Аугсбурге мы с герцогом четыре дня без просыпу пили… Это злодейство непростительно!
Румянцев спрашивал Константина:
– Оттого, что ваше высочество пили с несчастным герцогом, стоит ли России карать Францию оружием?
Александр созвал совещание высших сановников империи. Иностранными делами ведал в ту пору польский аристократ Адам Чарторыжский, предупреждавший царя, что положение Польши под гнетом Пруссии становится уже невыносимо, а Наполеон если вмешается в польские дела, то способен опередить Россию. «Для этого, – отвечал царь, – Наполеону надо прежде побывать в Варшаве, а сие невозможно по причине расстояния от Парижа до Варшавы…» Чарторыжский открыл совещание, призывая заявить Парижу решительный протест по случаю убийства Энгиенского, а при дворе объявить траур.
– Россия, – сказал он, – вправе открыто вооружаться, и нет страны в Европе, которая бы осмелилась возразить ей… Полный же разрыв с Францией сделает нас солидарными с державами, желающими отмщения Франции.
Того же мнения придерживался и Кочубей.
– Да! – сказал он. – Для нас разрыв с Францией неопасен, он даже полезен, ибо избавит от лишних забот, неизбежных в общении с государством, желающим стать выше других стран культурных.
Иное высказывал Николай Петрович Румянцев:
– В политике следует руководиться не личными страстями, а лишь выгодами государства. Касается ли убийство герцога до интересов России? Затронута ли этим событием честь русского человека? Не наблюдаю того.
Далее он продолжал в том же духе: «Сознает ли русское правительство все последствия шага (к войне), который собирается сделать? Идет ли оно на этот риск? Есть ли гарантия нашей безопасности от полного разрыва с Наполеоном?»
Возникло молчание. Александр спросил Румянцева:
– Что же ты предложишь моему кабинету?
– Надеть траур и… смолчать, – ответил Румянцев.
Отозванием послов Париж и Петербург как бы обменялись
Александр часто убеждал австрийского посла:
– Вена должна быть готова! Россия – на особом положении в Европе: я могу хоть завтра закрыть на замок все границы, и со мною ничего не случится. Россию спасает дистанция между Рейном и Вислою, но с вами все иначе…
Вена кивала на Берлин: «Мы ждем первого шага от Пруссии, хотя бы ее нейтралитета», а Берлин кивал на Вену: «Пусть в коалицию сначала вступит Австрия, а мы… мы подумаем». Только осенью 1804 года русский кабинет уговорил венский к подписанию оборонительной декларации. Еще сложнее было договориться с упрямым Питтом, и граф Федор Растопчин, пребывая уже в отставке, подал царю свой голос:
– Россия всегда может спасти Англию, но Англия Россию – никогда! Лондон из нас кровь выпустит, а Питт ихний из сухих держав коалиции мокрых курей понаделает…
Конечно, колониальная агрессия Англии на морях и в дальних странах была для человечества гораздо опаснее, нежели агрессия Франции на континенте. Но европейцы должны были прежде думать о своем наследственном доме, двери которого могли в любую ночь затрещать под ударами прикладов французских драбантов… Примерно так раскладывались козырные карты в политическом пасьянсе Петербурга, когда стало известно о вечном изгнании генерала Моро из пределов Франции. По газетам из Франкфурта узнали, что Моро принят в Мадриде с большими почестями. Фаворит королевы Годой заманивает его на испанскую службу. Но тут возник слух: Англия, нуждавшаяся в полководцах, желает переманить Моро на свою сторону. Александр встревожился. Он не любил Голенищева-Кутузова и потому не упомянул о нем, перечисляя генералов, которым мог бы доверить русскую армию:
– Багратион, Каменский, Беннигсен, Барклай, Буксгевден, ну и Михельсон с Корсаковым. – Александр решил, что привлечение Моро на русскую службу было бы желательно, и сказал князю Чарторыжскому: – Сообразитесь поскорее с мнением нашего посла в Мадриде, барона Григория Строганова, как нам лучше завлечь генерала Моро под наши знамена.
– Государь, – изумился Чарторыжский, – призывом Моро вы ставите себя в весьма неловкое положение. Разве неизвестно вам о республиканских настроениях Моро?
– Вот! – показал царь на графа Строганова, своего приятеля. – Перед вами стоит человек, бравший Бастилию, но, призвав его к себе, я не создал опасности для престола…
Они забыли, что маршрут Петербург – Мадрид даже для самых выносливых курьеров всегда был самым длительным.
Слово «республика» еще оставалось на почтовых штемпелях, клеймящих письма, его не успели вытравить с чеканов Монетного двора, штампующих звонкую монету. Конечно, возник вопрос о «цивильном листе». Наполеон должен был сказать, сколько он желает получать в год – как император: