Каждые сто лет. Роман с дневником
Шрифт:
Мама читала и вздыхала.
– Все будем висеть на фонаре, – говорил отец.
Мама отходила от него с новым вздохом.
Я прежде читала про французскую революцию, мне всё это казалось далёким историческим прошлым, не относящимся к нашей стране. Разговор родителей встревожил, и я спросила маму:
– Правда, что у нас будет революция?
Она немножко удивилась вопросу, задумалась и затем сказала твёрдо:
– Конечно, будет.
– И мы все будем висеть на фонаре?
– Кто же это может знать? Революция будет, потому что народу жить очень тяжело. А тебе незачем беспокоиться. Ещё не скоро будет.
В
Было солнечное зимнее утро, когда пришла страшная телеграмма, что у Лёли рецидив и положение почти безнадёжное. Отец был в состоянии тяжёлого запоя, он кричал, бредил. Говорить с ним было бесполезно: он ничего не понимал. Мама с телеграммой в руках стояла, точно окаменев. Потом быстро подошла к шкафу и начала брать оттуда бельё. На меня даже не глянула. Я собралась с духом:
– Ты… уезжаешь?
Также не глядя на меня, она стала укладывать вещи и потом сказала твёрдым голосом, как бы говоря с самой собой:
– Если надо выбирать между мужем и сыном, я выбираю сына.
Я не помню, как мы простились, она так спешила, точно за нею гнались. Возможно, боялась, что отец очнётся и ей помешает. Мама поручила меня прислуге Глаше и исчезла. Глаша подала мне обед, и я ела его, глотая слёзы. После Глаша принесла четырёх котят и сказала, что барыня велела передать их мне. Котята были удивительно красивы: два чёрных, как смоль (один с белой грудкой), один совсем белый и один серый, полосатый. Опасаясь простуды и не доверяя Глаше, мама распорядилась, чтобы я сидела дома, в гимназию не ходила, и я осталась в четырёх стенах без школы, без прогулок, с пьяным отцом и четырьмя котятами.
Из комнаты отца неслись дикие крики. Ничего подобного раньше не было. Глаша отсиживалась в кухне и появлялась только с едой или самоваром. Несколько дней отец бушевал, не пил, не ел и не спал.
«А вдруг он умрёт?» – думала я. И, почувствовав себя такой жалкой, всеми покинутой, начала реветь.
Поздно вечером пришла первая телеграмма от мамы из Петербурга, Глаша принесла её отцу. Он сел в кровати и бессмысленно смотрел на неё. Глаша требовала расписки, совала ему карандаш, он что-то стал чертить дрожащей рукой и завалился на подушку. Нераскрытая телеграмма лежала около его руки на кровати. Я расписалась, Глаша ушла, не задув свечи. Меня охватила тревога. Что там, в телеграмме? Может, брат умер? Застала ли мама его живым?
Отец зашевелился, открыл глаза. Я спросила:
– Что пишет мама?
Он что-то забормотал, я повысила голос:
– Папа! Дай прочесть телеграмму. Лёля жив?
Он смотрел на меня красными, воспалёнными глазами и пытался взять телеграмму, но пальцы скользили мимо. Тогда я сделала попытку овладеть телеграммой, но он меня оттолкнул и опять стал её нащупывать. Что на меня нашло, не знаю, но я почувствовала отчаянную решимость и с криком «Давай телеграмму!» вырвала её у него из руки. Лицо отца стало страшным, он прохрипел:
– Ты, ты… не моя дочь.
– А ты не мой отец! – закричала я и выбежала прочь с телеграммой. Там стояло: положение тяжёлое, но есть ещё слабая надежда.
Когда я пришла в себя, подумала: что же будет со мной, когда отец очнётся? Тихонько заглянула в его угол. Он спал. Я положила телеграмму на стул. Утром он действительно очнулся, но ничего не сказал, не помнил нашей ночной борьбы. Так и продолжала я жить со своими котятами и полной свободой изучать отцовскую библиотеку. Отец с небольшими перерывами продолжал пить.
Мама часто писала отцу, он мне ничего не рассказывал, но письма передавал. Брат долго болел, одно осложнение следовало за другим: воспаление лёгких, воспаление почек, водянка, закупорка вены, ещё что-то. Его поместили в частную немецкую больницу, в отдельную комнату. Мама жила с Лёлей и ухаживала за ним, переходя от надежды к отчаянию. Отец после запоя был очень слаб, не вставал, за ним ходила Глаша, а мною он не интересовался. Я свыклась со своим одиночеством и стала чувствовать себя очень недурно. В одном из писем мама написала, чтобы я брала варенье из шкафика в комнате. Я поняла это разрешение как неограниченное и стала уплетать варенье в любую пору дня, особенно за чаем. Не знала, как отнесётся отец к моему хозяйничанью, поэтому действовала осторожно, стараясь не звякнуть ключиком, не стукнуть дверцей, но отец обычно был в таком состоянии, что ничего не примечал или спал. Варенье услаждало моё одиночество, но быстро таяло.
Брат выздоровел – врачи заявили, что только благодаря самоотверженному уходу мамы. Когда она вернулась в Полтаву, тут же стала наводить везде порядок. Открыв шкафик, остановилась в недоумении. Он был пуст, осталось лишь немного чёрной смородины.
– Ксеня! Где же варенье?
– Да ведь ты сама мне написала, чтобы я ела.
Мама посмотрела на меня, покачала головой и ничего не сказала. Может быть, она подумала, что мне помогла Глаша. Но этого не могло быть – шкафик я запирала, а варенье можно очень быстро уничтожить, если в течение четырёх месяцев есть его столовыми ложками.
Чужие дневники
Я нашла дневники Ксении Михайловны Лёвшиной в стенном шкафу, когда мне было десять лет. Я знала, что мою бабушку, погибшую во время ленинградской блокады, звали Ксенией и что меня назвали в её честь.
Все эти годы я доставала из крапивного мешка тетради и читала их тайком от родителей и брата. Я боялась признаться, что читаю их без спроса, – и ни разу, ни разу не попалась!
До сегодняшнего дня.
Мама с папой утром разругались, и мама плакала, а я не могу, когда она плачет, у меня внутри как будто всё слипается в один комок: и сердце, и желудок, и лёгкие превращаются в один тяжёлый больной шар.
Наверное, он рассказал ей про Танечку и Александру Петровну. Я не знаю.
Пьяницу, который убил Бланкеннагель, будут судить, об этом даже писали в газетах. В самом конце статьи выражалась благодарность следователям, задержавшим опасного преступника. Нашлись свидетели: оказалось, что пьяница ударил Екатерину Дитриховну на той тропинке, где валялось кольцо. Оно даже слетело у неё с руки, и пуговица от кофточки отпала. Не понимаю, почему свидетели не вмешались и только теперь вдруг стали рассказывать о том, что тогда произошло. Серёжа Сиверцев говорил, что обвиняемый признался, что у них с Бланкеннагель была ссора и даже потасовка, но отказался брать на себя убийство.