Кенгуру
Шрифт:
Задвижки люка железного лязгнули, заглотнул я ноготок, и канул он в меня, карябнув горло и грудь. Тут же ввалились мусора.
— Ах вы, красавчики мои, — говорю, — здравия желаю! Как прикажете вас называть? Рад, что похожи вы на меня, человека. Я прибыл на нашу чудесную пданету с миссией доброй воли. Привет вам от народа — строителя коммунизма и лично от товарища Сталина! Правде не страшны никакие расстояния! — Говорю все это с понтом, что принял мусоров за инопланетян, радостно и приветливо, и на орудия самоубийства показываю. — Товарищ Берия прислал вам замечательные достижения нашей цивилизации. Мы, советские люди — хорошие, а капиталисты — говно. По-вашински как будет — говно? — мусора не обращают на слова мои внимания, перевернули камеру вверх дном, потом за меня взялись. Я понтярить
— Ой, не щекочите! Ой, не шмонайте! Не притыривал я вымпела с гербом СССР и барельеф великого Ленина! Так вы, падлы, принимаете жителя с планеты Земля? Мусора! Чтоб у вас на пятках по члену выросло и пусть горит под вашими ногами ваша вонючая Альфа Центавра! Прокуроры, где вы? Они меня, Коля, волокут, молотят по бокам, по бокам, и рукиноги осматривают, а я себе хипежу всякую хреновину и веселюсь. Попадает, конечно, но это уже похоже на жизнь, это уже — общение с живыми людьми, это — не тухлый полет в туфтовом космосе!
— Где ноготь, чума? Колись, не то печенки отобьем!
— Отбивайте, господа! Печенки мне уже не нужны.
— Где ноготь, тварь?
— Какой Ноготь? Жора или Кока? Если Жора, то умер в Лондоне и захоронен на Хайгетском кладбище, а если сам Кока, то Кока тоже навек завязал, но он покоится на Ваганьковском.
Тут мне врезали в скулу, я слегка поплыл, и слышу, Кидалла при казынает:
— Хватит с ним волындаться. Приводите приговор в исполнение! Добро! Мурашову — под следствие!
Притаранили шмутки, в которых я судился, одеваюсь, не тороплюсь, торопиться некуда… Торопиться некуда… Торопиться некуда… Ширинку застегнул… зачем?… бедная, думаю, Мурашова, аркан ей из-за меня… Но ты не колись… не колись до конца… ноготок-то в Фан Фаныче, а Фан Фанычу — кранты, чехты, более того, Фан Фанычу, до вскрытия он копыто ослиное переварит, не то, что с мизинчика ноготок. Не колись, деточка, а то я мучиться буду на том свете!
Ведут меня, Коля, куда-то… коридоры… двери… лифты… лестницы… полы… перила… пороги… дерево… железо… бетон… бронза… и я прощаюса с веществом, сотворенным Богом для человеческой радости, и так глупо и гнусно употребленным бесами в казни… Ты, ведь, дьявол, сволота такая, — иду и думаю, — за всю свою жизнь, вернее, смерть, ни одной молекулы, падаль, не сотворил, ни злектрончика миру от себя не прибавил, только изводишь и человека, и вещество в вечной злобе и неутолимой зависти, но всего и всех, сучье твое рыло, не изведешь. Жаль мне тебя, дьявол. Жаль!»
Вот открыли, Коля, очередную дверь. Невзрачная такая дверь, краска облуплена, на соплях держится. Я почуял почему-то, что вот оно, и не ошибся. Уперся взглядом в железный пол с желобком посредине и начал вдыхать в себя воздух, вдыхать, вдыхать, в груди — сила, ни одного выдоха не сделал, а ноги слабеют, смерть начала меня заполнять… шмаляйте что ли! Шмаляйте!
Тут последовала, Коля, уже не в первый раз, полная отключка, она же туфтовая смерть. Ты не задавай, пожалуйста, дурацких вопросов. Опыт моего пребывания в отключке не имеет никакого отношения к опыту настоящей смерти, потому что дуба я не врезал, и теснить, даже тиская роман, не собираюсь. Вот врежу дуба, тогда и потолкуем, что к чему, с большими подробностями, а теперь давай выпьем. Ты обратил внимание, как давно мы не пили? Выпьем за моих покойных родителей. Царство им небесное! Они не то, что я. Они действительно скончались.
8
Простить я себе, Коля, не могу, что, когда обговаривал с Кидаллой условия, попросил отправить меня в лагерь с особоопасными врагаьвю Советской власти, бравшими Зимний, и с соратниками Ильича, которых подловили в тридцать седьмом.
Отошел я от наркоза в кузове трехтонки. Катаюсь по кузову в черном бушлате, на ногах кирза, на грапках брезентовые руковички, на стриженой, на бедной моей голове солдатская, фронтовая еще, ушаночка с дыркой на лбу и за ухом. Ветер в этой дырке свистит. Сентябрь. Тоска на земле. Даже выглядывать из кузова неохота. Знаю: на воле, по черным полям поземка метет, белая, как глаза у Кидаллы, и вдалеке несчастные огоньки на вахтах мерцают.
В сорок восьмом я как-то летел в Хабаровск на встречу с Томом-контрабандистом, так веришь, Коля, самолеты тогда низко летали, ночью вся земля под крылом желтыми квадратиками была расчерчена, одни больше, другие меньше: на освещение предупредительных зон в лагерях току не жалели. К тому же много строилось новых ГЭС и электрификация всей страны шла как по маслу. Сердце у меня кровью в том полете обливалось: лагерь на лагере, лагерь на лагере, Ты-то ведь сверху ни разу на это безобразие не кнокал, а я тогда нагляделся. Где-то тут, думаю, и твой лагерек, дорогой Фан Фаныч. Приехали. Растрясло меня на колдобинах. Печенка — в одном углу кузова, мочевой пузырь — в другом, в остальных — руки, ноги. Вылезаю. Отдолдонил Он же, он же, он же, он же Харитон Устиныч Йорк… пятьдесят восьмая, через скотоложество с подрывом валютного состояния Родины… по рукам, по рогам, по ногам и тэ дэ. Вышел поглядеть на меня сам Кум — здоровенный хохол. Я ему сходу раскинул чернуху, что числюсь за самим Берией и пусть сделает из этого выводы, так как, — говорю, — ваша псарня создана для моей охраны, ибо меня официально хотят выкрасть пять разведок мира.
— Прошу, — говорю, — нары в правом дальнем углу и в теплом бараке.
Тут кум меня спрашивает:
— Упираться, чума, будешь? Говори сразу!
— Всегда, — говорю, — готов, но надо суток трое оклематься после общего наркоза. А потом гудите громче гудками и бейте, господа, морожеными своими яйцами по заиндевеаой рельсе. На общие, кстати, работы, я сроду не выходил, поскольку, — поясняю, — номенклатура, а вот полное собрание зеркальца революции нашего ясного, Льва Николаевича девяносто томов согласен начисто переписать ровно за двадцать четыре года и шесть месяцев. Полгода, извините, господа, пропало у меня на предварительное тюремное заключение. И если, — добавляю, — можно, то пожалуйста, держите из Иркутского централа какую-нибудь завалящую Софью Андреевну мне в помощницы.
Короче, Коля, так я истосковался в своей третьей комфортабельной по отвратительным человеческим лицам, что растрекался неимоверно. К тому же отогрелся на вахте. Кум на всякий случай кое-что из моего треканья записал. И пришел я в барак веселый оттого, что я живой, руки-ноги кукарекают, небо сияет по-прежнему над головой, земля, хоть и казенная, носить меня продолжает, и главное, самое страшное позади, а впереди что будет, то будет, спасибо тебе, ангел-хранитель, друг любезный, и прости за выпавшее на твою долю трудное дело вырвать такого окаянного человека, как я, из дьявольских лап уныния и смерти!… Вхожу, значит, в барак вместе с кумом Дзюбой! Глаза у него были темнокарие, а белки желто-красные. Он напоследок сказал, что если начну чумить, то он быстро приделает мне заячьи уши, потому что лично расстрелял и заставил повеситься от невыносимости следствия тысячу девятьсот тридцать семь человек в честь того замечательного года и не дрогнет перед тридцать восьмым, хотя ушел вот уж как год в отставку. Пока мы шли в барак по зоне, я успел спросить, были ли среди расстрелянных Дзюбой врагов знаменитые люди? Оказалось, что были. Каменев, Розенгольц, Блюхер, граф Шереметьев, графиня Орлова, сыновья Дурново и, в общем, все больше представители высшего дворянства и священники, а выдвинули его на это дело после того, как он без промаха поразил свою высшую цель — царского сыночка Алешу, оказавшего чекистам сопротивление невинным и тихим взглядом. — Еще, — говорит, — премию мне на проводы дали: вывод в расход составнтеля учебника арифметики Шапошникова и писателя Симонова. — Я говорю: — Не чешите мне уши, гражданин Дзюба, все они живы и на свободе. — А он отвечает, что я, хоть и чума, известная всему миру, но фраер, если не понимаю, что и арнфметик Шапошников и «Жди меня и я вернусь» не настоящие, а заделанные после расстрела в номерной мастерской.
— За что же их, — спрашиваю, — замочили?
Ну, когда Дзюба сказал, что Шапошников в учебнике навредил и дзюбин сын поэтому таблицу умножения третий год выучить не может, а жену Дзюба застукал во время преступной близости с его родным брательником, и патефон в этот момент играл песню Симонова «Жди меня и я вернусь», то я понял, Коля, что Дзюбу пошарили в отставку по «этому делу». Поехал он. Стебанулся, злодей.
Входим в барак. Все встают, как в первом классе, только медленно. Дзюба говорит: