Кэрель
Шрифт:
— О!
Это невольно вырвавшееся у него восклицание заставило Кэреля улыбнуться.
— Что такое? Я вас испугал? Разве я так ужасен?
— О! Вы просто ослепительны!
Кэрель улыбнулся еще шире. Он с самого начала не сомневался, что у Ионы с этим типом «ничё не выйдет», однако что все-таки произошло в действительности, он не знал.
— Вы… вы весь светитесь! Ваше лицо слепит меня!
Иронично улыбающийся Кэрель слегка присвистнул, и в том, как он это сделал, было столько мягкого очарования, что армянин тоже улыбнулся. Оставив Иону, он ужасно разозлился на себя за то, что не сумел воспользоваться плодами столь тщательно проведенной им подготовительной работы. Сознание того, что этим вечером у него уже не было практически никаких шансов снова встретить в массе толпящихся на улице людей понравившегося ему матроса, повергало его в отчаяние, к которому примешивалось сильное раздражение на самого себя, поэтому радость от внезапной встречи заставила его позабыть все свои опасения, а ласковая улыбка матроса окончательно усыпила его бдительность. Сложение и рост Кэреля подавляли армянина, но улыбка доказывала, что это гигант покорен им.
— По крайней мере неожиданно появляться вы умеете!
Армянин довольно быстро убедил Кэреля пойти к нему. Он снова повторил весь тот возвышенный бред, который уже говорил Ионе, но повторил короче, более сжато и компактно. Он был вне себя от возбуждения. Он забыл про всякую осторожность до такой степени, что сразу же отмахнулся от промелькнувшей было у него мысли: «Почему этот матрос сказал при мне, что возвращается на борт? Я ведь встретил его далеко от
— Будьте как дома. Теперь вы хозяин этого царства. Располагайтесь.
Слово «располагайтесь» почему-то смутило Кэреля, хотя он и не мог понять, почему. Мысль, промелькнувшую у него в голове, он уже не мог выразить словами — все слова расплывались и утрачивали свой первоначальный смысл, — она явилась ему в виде гирлянды постоянно двигающихся причудливых цветов (отчего вызванное ею беспокойство то разрасталось и готово было повергнуть его в настоящее отчаяние, то полностью затихало): «Надо будет все же не дать ему меня трахнуть». Кэрель считал, что педерастами называют только таких парней, которые трахают других. Если матросы (а он сам постоянно был этому свидетелем, хотя лично его это и не касалось) с такой ненавистью относятся к педикам, то это можно было объяснить только тем, что (хотя они сами часто похожи на баб) они пытаются сделать женщину из вас. Только этим — и ничем другим — можно было объяснить, почему их так все ненавидят. Добродушие Кэреля иногда делало его крайне наивным. Его беспокойство продлилось недолго и совсем не отразилось на его настроении. «Там видно будет». Зарывшись в подушки и с жадностью затягиваясь сигаретой, он наблюдал за тем, как армянин в предвкушении долгожданного мига все больше теряет голову. Кэрель видел, как он жеманится, пудрится и нервно разливает своими миниатюрными ухоженными ручками, какие он потом видел только у лейтенанта, в крошечные кофейные чашечки розовый ликер.
«Забавно. Если все педерасты такие, как он, то в них нет ничего плохого».
— Меня зовут Жоашен. А вас, ангелоподобный юноша, как прикажете величать?
— Меня?
Он не мог скрыть своего удивления. Нежность армянина буквально обволакивала его, нечто подобное он испытает потом на причале, когда лейтенант Себлон склонится над ним, мечтательно поглаживая свою полную грудь:
— О, мои алебастровые шары!
Эти алебастровые шары были тяжелы. Офицеру казалось, что они молочно-белые, подобно луне, твердые и нежные одновременно и наполнены молоком, которым он, конечно же, сможет вскормить уже начинающего держать головку Кэреля.
— Да, тебя?
— Меня зовут Кэрель. Матрос…
Он запнулся, поняв, что совершил ошибку. Поколебавшись несколько секунд в нерешительности, он наконец отбросил сомнения и повторил: «… Кэрель».
— О! Какое красивое имя!
— Да, Кэрель. Матрос Жорж Кэрель.
Армянин опустился перед ним на колени. Его бледно-розовое вышитое золотыми и серебряными птицами шелковое кимоно слегка распахнулось, обнажив грудь и белые гладкие ноги. Кэрелю от усталости показалось, что к нему приближается странная кукла необыкновенно большого размера, как будто это было во сне, который, подобно огромной лупе, приближает и увеличивает все предметы до такой степени, что начинает казаться, будто они с тобой сливаются. Это было забавно! Кэрель улыбнулся. Армянин приблизил свой рот к его рту. Кэрель наклонился вперед, подавшись навстречу первому в своей жизни поцелую, полученному им от мужчины. Он чувствовал легкое головокружение. Ему нравилось преступать все запреты в этой комнате, как бы специально для этого предназначенной, ибо здесь все происходящее с ним казалось ему далеким и почти нереальным. Он как бы парил над миром. Он улыбался, но был абсолютно серьезен. Можно даже сказать: в этой комнате он чувствовал себя как в лоне матери. Так же тепло и безопасно.
— Твоя улыбка сияет, как звезда.
Улыбаясь, Кэрель обнажил свои белые зубы. Кокетство Жоашена, неестественная белизна его кожи (едва коснувшись которой он обнаружил, что она вся напудрена и надушена) совсем не трогали Кэреля, однако любовный огонь, который он заметил в прекрасных черных, устремленных на него, окруженных длинными загнутыми ресницами глазах, все же немного взволновала его.
— О! Твои зубы, как звезды!
Жоашен соскользнул своей рукой к яйцам матроса и, лаская их сквозь белое полотно, зашептал:
— Какие сокровища, какие драгоценности…
Кэрель с силой прижался ртом ко рту армянина и резко сдавил его в своих объятиях.
— Ты огромная лучезарная звезда, которая будет вечно освещать мою жизнь! Моя золотая звезда! Храни меня…
Кэрель задушил его. Предсмертные судороги педераста он наблюдал с холодной улыбкой: пальцы судорожно сжались, глаза выкатились из орбит, а из приоткрытого рта вывалился отвратительный язык — наверное, подумал он, тот точно так же его высовывал, когда предавался своим радостям в одиночестве. Музыка прибоя звучала у матроса в ушах. Он слышал гул нездешних миров. Ласковый шепот моря.
Звезда надежды и любви Над моряком горит, Ее незамутненный вид В пути его хранит…Глаза армянина вдруг безжизненно застыли и погасли. Пение умолкло. Эта внезапная перемена внутри окружающих предметов не ускользнула от внимания Кэреля, который чутко уловил приближение смерти. Педераст был существом хрупким и нежным. Он умер тихо. Без лишнего шума.
Отдавая дань традиции или даже подчиняясь своеобразному ритуалу, он счел необходимым замести за собой следы, скрыть (подобно тому как зонтик, оставленный открытым возле убитой на лугу девушки, продолжает укрывать ее от солнца) от глаз посторонних истинную картину происшедшего убийства, изменив какую-нибудь его характерную деталь: заметив блаженное выражение лица убитого, матрос приоткрыл его ширинку, поднес к ней две безжизненные руки и оставил их так, якобы изготовленными для занятия онанизмом. Он невольно улыбнулся. Педерасты сами подставляют палачам свою нежную шею. Можно с уверенностью утверждать — и мы еще убедимся в этом позже, — что жертва часто сама провоцирует палача. В голосе педиков, даже самых смелых, неизменно слышится тайная дрожь, что само по себе уже привлекает внимание потенциального убийцы. Кэрель заметил в зеркале свое лицо: он был замечательно красив. Он улыбнулся собственному отражению, этому двойнику убийцы в бело-голубой форме, с черным сатиновым галстуком на шее. Кэрель забрал все деньги, которые нашел, и спокойно вышел. На темной лестнице он столкнулся с какой-то женщиной. На следующее утро все матросы «Мстителя» были выстроены на палубе. Два юноши, накануне видевшие Жоашена с Ионой, явились, чтобы опознать матроса. Они указали на Иону, который в течение шести месяцев с отчаянным ожесточением отрицал свою вину на допросах, так и не сумев объяснить, каким образом случайная незнакомка в чадре могла встретить утром французского матроса на лестнице, где жил армянин, с которым он сам чуть раньше гулял по улице. Это армянин был задушен в тот самый час, когда Иона шел по направлению к «Мстителю». В знак уважения к стране, находившейся под французским протекторатом, а также приняв во внимание вызывающее поведение обвиняемого, военный трибунал приговорил Иону к смерти. Он был казнен. Кэреля же опять выручила его звезда. Он покинул Бейрут с грузом новых сокровищ. Он увозил с собой данные ему педерастом ласковые имена, окрепшую веру в свою звезду, но главная его драгоценность, как он теперь знал, находилась у него между ног. Это убийство далось ему легко. Оно было неизбежно, потому что Кэрель назвал свое имя. Он позволил, чтобы Иону — его лучшего друга — казнили. Такая жертва давала Кэрелю полное право без угрызений совести распоряжаться небольшим состоянием из сирийских ливров и монет всех стран мира, обнаруженных им в комнате Жоашена. За это ему пришлось дорого заплатить. Наконец, если педераст — это такое хилое, слабое, воздушное, прозрачное, нежное, утонченное, изящное, хрупкое, болтливое, невесомое существо, то он был просто обречен на то, что его когда-нибудь убьют, подобно тому как тонкое венецианское стекло только и ждет тяжелой руки воина, которая раздавит его, даже не порезавшись (не считая, быть может, небольшой коварной ранки от застрявшего в теле острого блестящего стеклышка). Если это и есть педераст, то это не мужчина. Он абсолютно беспомощен. Это какая-то кошечка, снегирь, олененок, медяница, стрекозка, сама слабость которых настолько утрированно преувеличена, что невольно притягивает к себе смерть. И кроме того, это существо называлось Жоашен.
Следовало бы ускорить ход повествования. Необходимо срезать с рассказа все мясо, оставив одни костяк. Однако ограничиться только краткими примечаниями тоже не представляется возможным. Кое-что нуждается в более развернутых пояснениях. Читатель, должно быть, удивлен (мы употребляем слово «удивлен», а не «возмущен» или «взволнован», дабы избежать субъективных оценок, способных нарушить чистоту стиля этого романа) болью, испытанной Кэрелем в момент, когда он узнал об аресте, спровоцированном накануне им самим, а это вынуждает нас снова обратиться к некоторым скрытым мотивам его поведения. Он убивал ради наживы. Однако ведь можно украсть и не убивая; предположение, будто убийства совершаются исключительно ради наживы, следует признать абсолютно беспочвенным — сопровождающие кражи убийства, скорее всего, носят чисто ритуальный характер. Очевидно, и Кэрель, благодаря случайному стечению обстоятельств, познал сладость кражи, увенчанной великолепным и вместе с тем ничем не оправданным убийством. Кровь украшает и освящает кражу, отчего последняя постепенно утрачивает свое значение и блекнет в лучах ослепительно сияющего убийства, — стремление к наживе не исчезает полностью, но как бы медленно разлагается под воздействием тлетворного дыхания чистого убийства — а если пострадавшим оказывается вдобавок близкий друг преступника, то это помогает ему избавиться от угрызений совести. Конечно, опасность, которой он подвергается (а он рискует своей жизнью), сама по себе могла бы служить достаточным оправданием желанию воспользоваться плодами своего преступления, но близкие отношения, связывающие его с жертвой — и делающие эту жертву как бы частью личности убийцы, — оказывают парадоксальное воздействие на его поведение, суть которого сводится примерно к следующему: я только что пожертвовал частью самого себя (своей дружбой). Я заключил что-то вроде договора с дьяволом, отдав ему частичку своей души, своей плоти — своего друга. Гибель друга освящает совершенную мною кражу. И речь идет не просто о чем-то внешне эффектном (кровь, слезы, смерть, траурная символика всегда подчеркивают значимость происходящего), а о глубочайшем таинстве, наделяющем меня исключительными правами на обладание сокровищами, в обмен на которые я отдаю, отрываю от себя своего друга. Отрываю от себя, потому что друг был питаемой моими соками листвой на моих ветвях, и боль, которую я теперь испытываю — лишнее тому доказательство. Кэрель не сомневался, что если бы его вдруг решили лишить награбленных сокровищ, то это было бы страшным святотатством, которого он не должен был ни в коем случае допускать, ведь ему удалось провернуть это дело и избежать наказания самому только благодаря тому, что он сдал своего напарника (и друга) легавым и тот был приговорен к пяти годам лишения свободы. Награбленное для Кэреля было дорого, как память о пострадавшем товарище. Это вовсе не означает, что наш герой считал себя обязанным сохранить для него его долю, — главным для него было не допустить, чтобы украденные вещи вернулись к законным своим владельцам. После каждой своей новой кражи Кэрель испытывал острую необходимость убедиться в существовании мистической связи между собой и украденными им предметами. Только после этого он чувствовал себя вправе распоряжаться ими. Кэрель обменивал своих друзей на браслеты, колье, золотые часы, серьги. То, что ему удалось найти материальный эквивалент чувству — дружбе, — безусловно, не могло быть понято остальными людьми. Только он один знал, что на самом деле за этим стоит. Каждый, кто попытался бы его заставить «вернуть награбленное», совершил бы кощунственный акт, равносильный осквернению места погребения. Арест Жиля огорчил Кэреля, что не помешало ему сразу же почувствовать все золотые украшения, приобретенные на деньги, добытые при помощи Жиля, своим кровным достоянием. Нельзя сказать, чтобы описанные выше отвлеченные спекуляции являлись исключительной прерогативой натур утонченных, к ним часто бывают склонны и люди с самым обычным сознанием. Хотя сознание Кэреля, вынужденное постоянно вытаскивать его из всевозможных противоречий с самим собой, в последнее время тоже стало более изощренным.
Рассказывая о драке братьев, Дэдэ не без умысла воспроизвел все оскорбления, которыми Робер осыпал Кэреля, отчего Марио вдруг почувствовал глубокое облегчение, причина которого ему самому была до конца не ясна. А она заключалась в следующем: в его голове промелькнуло смутное подозрение, что Кэрель мог быть замешан в убийстве матроса Вика. Подозрение было смутным, потому что радость, которую ощутил полицейский, мешала ему сосредоточиться. Он почувствовал, что эта все еще ускользающая от него мысль несет ему спасение. Постепенно, как бы зацепившись за мелькнувшую у него надежду на спасение, он восстановил реальную связь, которая могла существовать между убийством и тем, что ему было известно о педерастах: если Ноно действительно трахал Кэреля, то последний, без сомнения, был «дамкой». И не было бы ничего удивительного, если бы он оказался замешан в убийстве моряка. То, что Марио думал о Кэреле, конечно же существовало лишь в его воображении, но это, тем не менее, помогло ему добраться до правды. Проанализировав факт убийства и поведение Кэреля, мгновенно все сопоставив, он пришел к неожиданному для него самого выводу, и когда в комиссариате была высказана версия о виновности Жиля в двух убийствах, он смутился, но из опасения выдать себя не решился открыто ее отрицать. Воображение же его продолжало лихорадочно работать. Марио предполагал, что Кэрель был влюблен в Вика и убил его в припадке ревности — или же Вик был влюблен в Кэреля и сам пытался его убить. Чем дольше Марио обдумывал эти гипотезы, ни одну из которых невозможно было проверить, тем сильнее он проникался уверенностью в виновности Кэреля. Марио вспомнил, какое у него было бледное, несмотря на морской ветер, лицо. Бледное и так сильно напоминающее ему лицо Робера. У Марио их сходство вызывало сладкое недомогание и смятение чувств, и это тоже свидетельствовало против Кэреля. (Под сладким недомоганием мы подразумеваем легкое, но щемящее волнение, которое охватывало его душу, когда он видел перед собой это прекрасное мужественное лицо, черты которого вдруг смешивались с чертами другого лица, что делало его красоту неуловимой, беспомощно колеблющейся, неспособной обрести окончательное равновесие и определенность.) Встретившись в тот вечер с ним у насыпи, он испытал нечто подобное тому, что чувствовала Мадам Лизиана. Марио вбирал в себя каждую черту в отдельности, и из них в нем как бы само собой слагалось лицо Робера. Постепенно это лицо полностью слилось с ним, заменив собой его собственное. Марио на несколько секунд застыл в неподвижности в темноте под ветвями деревьев. Он пытался отделить реальность от воображаемого видения. Его лоб был напряженно наморщен, брови нахмурены. Неподвижное лицо Кэреля мешало ему вспомнить, каким на самом деле было лицо Робера. Обе физиономии смешивались, сливались, разделялись и снова смешивались. Различить их было невозможно, в этот вечер даже улыбка превращала Кэреля в тень своего брата. (Казалось, он улыбался всем своим существом, его улыбка, как огромная складка на окутывающей его тончайшей вуали, скользила по нему, оживляя и одухотворяя его гибкое стройное тело, в то время как грусть Робера была устремлена внутрь него самого: она не омрачала его, а скорее разжигала в нем темный невидимый огонь, который под воздействием его резких и тяжелых движений разгорался все сильнее и сильнее.) Наваждение длилось недолго. Полицейский не позволил себя увлечь этому дьявольскому водовороту.