Кетанда
Шрифт:
Он, прищурившись, смотрел на небо, окончательно понимая, что день будет хороший, что облака эти ночные скоро исчезнут и будет жарко. «В гари сегодня схожу, оттуда. — он задумался, — верхами до Лены пройду. Молодняк уже должен летать — все равно где-то увижу». Он думал так, а сам боялся, прямо потрясывало изнутри — вдруг кто-нибудь потревожил и птицы бросили гнездо? Мысленно обернулся на зимовье, потом еще раз с сожаленьем глянул на небо, нет, надо сначала все хорошо обустроить. Вещи в избушку перетаскать. Прибраться, починить. Почувствовал, что замерз. Ноги застыли на холодных камнях. Зачерпнул воды, пополоскал рот и, с трудом разогнувшись, пошел к зимовью.
Сначала надо было поесть. Он подумал, чего бы приготовить,
Они вчера не доплыли до зимовья километра два с половиной — воды в реке было мало, и пришлось разгрузиться на косе. Может, конечно, и дотянули бы — Василий Петрович, тот бы довез, а не довез, так помог бы вещи в зимовье перетаскать, но то Василий Петрович. Василию Петровичу самому уже скоро семьдесят. А этот. Востряков — мотор берег. И торопился куда-то. Даже ночевать не остался, в ночь уехал… Да и… Печников это хорошо видел — если бы Петрович не заставил, никто и не повез бы его сюда. Не понимают они. Чего, мол, старый хрыч в лес лазит, на пенсии не сидит. Молодые. Хлопоты им лишние из-за меня…
Печников пошел в лес, набрать чего-нибудь на растопку. Востряков-то, наверное, уже и не знает, что этот старый пень и создавал заповедник и потом двадцать два года вел всю науку. Восемь лет как на пенсии, а уже и не помнят. А ведь, — это была самая горькая его мысль, — никого теперь не осталось, кто бы вот так же, как он, знал бы эти семь тысяч квадратных километров тайги. И никому этого не надо. Поменялось что-то, плохо поменялось. Раньше — чуть весна пригреет — всё, в конторе праздник, все веселые ходят, скоро в лес. Теперь из конторы не выгонишь. Новый замдиректора по науке второй год в кабинете сидит, докторскую пишет. Печников недовольно нахмурился.
Его докторская была в лесу написана. В «две смены» работал — утром в сопки, а вечерами зажигал керосинку и раскладывал бумаги по нарам. Она так у него в голове и делилась — на три части. Первую сделал зимой на кордоне, на Байкале — учет нерпы проводили. Самую большую часть написал в Жабинском зимовье. Малюсенькая зимовейка, Печников со своим метр-девяносто разогнуться там толком не мог. На улице писал, на огромном листвяшечном пеньке. А заканчивал здесь, на Анае. Продукты все вышли, осень глубокая, а работалось хорошо, и он по рации попросил у директора отпуск. Так и закончил. По медведям диссертацию защищал, но, если бы не заставили, то, наверное, и не стал бы писать, у него столько опубликованных работ было по медведю, что и на две докторские хватило бы… Кандидатскую, кстати, безо всякой защиты дали — по совокупности…
«Ну ты, Господи», — шикнул на себя Печников. Ему ужас как не нравилась эта его привычка уходить в воспоминания. Самому себе рассказывать, что с тобой было… Ладно еще в городе, а то в лесу — тайга вокруг, а он ходит, бубнит всякое.
Он вернулся из леса с пучком сухих еловых веточек и двумя зелеными кустиками курильского чая. Положил все на полку под навесом. Подкатил пенек к двери, встал на него и с трудом, потихоньку выволок лестницу из-под крыши. Попробовал, крепка ли, приставил к стенке и полез наверх. Под двускатной крышей, сделанной из толстых жердей, как и на всяком зимовье, был склад. Сейчас здесь лежали топор, двуручная пила, рыболовная сеть, небольшая печка-буржуйка
Он умостил буржуйку на камни, на ее обычное место возле зимовья, насадил трубу. Открыл скрипучую, ржавую дверцу, достал кружок и закрыл им дырку. Летняя кухня была готова. Положил в печку еловые веточки, принес из зимовья пару сухих поленьев, поколол потоньше, сложил и чиркнул спичкой. Сам взял чайник и пошел за водой. Он всегда, когда была возможность, варил чай из живой, бегучей воды. Ему казалось, что вода, хотя бы час постоявшая в ведре, теряла свою силу, выдыхалась, чай из живой всегда бывал крепче.
Он спускался к воде и поминал доброй мыслью покойного Онищука, срубившего зимовье на красивом месте, на слиянии Аная и Лены. Не пожадничал, прямо у реки поставил. Вот и вышло хорошо. Зимовью больше полувека, сам Они-щук уж лет двадцать как утонул в Лене, а люди ночуют, вспоминают. А другой спрячет избушку, и самому неудобно до речки за водой таскаться, и красоты вокруг никакой, да и, случись что, как вот с Онищуком, не простоит она долго без людей. Сгниет. А тут хорошо. Выходишь — и речка. Печников спустился по ступенькам, которые сам в прошлом году укреплял толстыми плахами, наколотыми из лиственничных чурбаков, присел на корточки и опустил чайник в воду. Жалко, конечно, Онищука. Он вспомнил его неторопливые внимательные глаза. Вместе с женой перевернулся. Может, и выплыли бы, да вода той весной на редкость дурная была, а жена плавать не умела. Так вместе и ушли. Не бросил.
Он снял с печки кружок — внутри вовсю бушевало оранжево-красное пламя, поставил чайник и стал колоть дрова. В прошлом году они с Василием Петровичем бензопилой попилили на чурбаки лиственницу и пару сухих елок. Сложили поленья на солнцепеке вдоль стенки. Теперь он выбирал чурку и колол. Мелко — для кухни, и на толстые поленья — чтобы топить в зимовье. Колол, а сам думал про теорию Василия Петровича про «этот и тот свет».
Василий Петрович считал, что и «этот» и «тот» свет бывают еще при жизни. Этот свет — это молодость, тот свет — старость. Как прожил молодость, такую Господь старость и даст. Грешил, гадил людям — получи болячки, мучайся. Теория была глупая, сколько хороших людей болеют в старости, но Печникову было и приятно — по Петровичу получалось, что Печникова Бог обласкал за что-то, если он в свои семьдесят восемь еще по тайге может ползать. А вот гибель Онищука никак не укладывалась в ту теорию. Да много чего в нее не лезло, но Василий Петрович в свои семьдесят свято в нее верил и совершенно серьезно считал себя все еще в «этой» жизни, то есть молодым. «Да на него непутевого посмотреть — больше сорока ему никогда и не было», — Печников доколол последнюю чурку.
Он аккуратно сложил поленья под навес. Сел отдохнуть возле печки. «Рожки сварю с тушенкой», — подумал, но не усидел на месте: дел было полно. Достал из рюкзака хрустящую пачку рожков, налил в кастрюлю воды и поставил на пышущую огнем дырку, чайник приткнул рядом. Взял голичок и подмел в зимовье. Там, в общем-то, чисто было, но — удивительно все-таки человек устроен — где ест, там и бросает. Карамельки ведь кто-то ел, да так фантики на пол и кидал, дрова опять же кололи прямо в зимовье. Он хорошо все подмел, мусор бросил в печку, вытащил просушить на солнышке матрасы и одеяла, протер стекло в керосиновой лампе.