Кибитц
Шрифт:
Сердце мое зашлось от ликования! Стоило мне протянуть руку, и я коснулся бы этой твари. Наконец-то я нахожусь в правильном месте. Настоящая, а не книжная жизнь из первых рук предстала передо мной в первозданной реальности, всей осязаемой сутью своей – весомо, зримо…
– Я бы хотел отрезвить вас, уважаемый господин, – заявил мой невзрачный сутулый собеседник, возвращая меня с небес на землю, – у нас понятие «история» трактуется несколько иначе…
– Иначе, чем где? – спросил я.
– Чем у вас на Западе, – ответил он, – история, знаете ли, штука деликатная. Но уж если вам непременно хочется рассказывать разные
Он не шутил, господин доктор, он говорил вполне серьезно. Этот тип решил направить меня на работу на радиовещание, хотя я не имел ни малейшего представления о том, чем они там занимаются. «Там вещают, – подумал я, исходя из определения, – вероятнее всего – на весь мир. Понятно. Следовательно, мне предстоит всему белому свету рассказывать различные истории, поскольку я по профессии историк. Что ж, вполне логично. Или опять я понимаю что-то не так? Значит, если бы я изучал искусство, я был бы направлен на фабрику по переработке искусственных материалов…
Уму непостижимо!
– А почему, собственно, нет? – ответил я, стараясь не поддаваться охватившим меня сомнениям, – очень даже оригинальная идея! Мои будущие коллеги повалятся со стульев, когда я явлюсь к ним с этим направлением и представлюсь, кто я такой…
Со стула, однако, никто не свалился. Напротив, мои новые коллеги с улыбкой обменялись понимающими взглядами и предложили тотчас приступить к работе.
– Завтра во Франкфурте на Одере будет иметь место исторический момент, – сказали они мне, – поскольку ты историк, тебе и карты в руки. Как говорится, нужный человек – в нужном месте – лучше не придумаешь! Отправляйся туда и сделай репортаж.
– А как это делается? – задал я абсолютно невинный вопрос.
– Вполне обыкновенно: там будет установлен микрофон. Берешь его в руки и начинаешь говорить.
– О чем говорить-то, Господи прости?
– О том, что видишь, и о том, как ты это воспринимаешь. Задания проще и не придумать. Отправляйся, товарищ, и ни о чем не беспокойся!
Беспокойство все-таки меня не покидало. Я ведь еврей, а беспокойство, как известно, вечный спутник еврея. Слишком уж в новинку было все это для меня. Слишком непривычно. Почему мои товарищи решили, что непременно состоится исторический момент? До сих пор я был уверен, что исторические моменты происходят случайно. Подобно метеоритам, которые падают с неба, когда никто их не ждет.
Но товарищи преподавали мне иные правила:
– Так было раньше. А нынче все у нас происходит по-другому. Сегодня мы не ожидаем тех или иных событий, а творим их. Как говорит товарищ Сталин, мы – кузнецы истории. И тебе предстоит у нас этому научиться. Так что, не задавай лишних вопросов. Отправляйся, и все свершится само собой.
Так оно и было. Прибыв на место я узнал, что руководители Польши и Восточной Германии подписали исторический документ! Договор о вечной дружбе на Одере и Нейсе. Грандиозно! Сказочно! На вечные времена, как меня уверяли. Ну разумеется, это был единственный в своем роде, абсолютно исторический момент: граница между бывшими врагами в единый миг превратилась в границу между вечными друзьями. Всего две подписи – и чудо свершилось. Наконец-то жуткое упущение, веками правившее бал, исправлено раз и на всегда. Впервые с сотворения мира!
– И с этого исторического момента, – взахлеб гремели на всю округу тысячи репродукторов, – все у нас будет иначе!
Я слушал все это и принимал к сведению, но внутренний голос не унимался: всякий договор, – назидательно подстрекал он, – всего лишь бумага. Я изучал историю в трезвомыслящей Швейцарии, где меня учили, что всякие соглашения принимаются для того, чтобы в должное время быть разорванными. Или преданными огню. На глазах неистово бушующей толпы. Сколь историческим является такое соглашение выяснится позже…
О, Господи, и угораздило же меня стать историком…
Как бы то ни было, я отодвинул свои сомнения на задний план и погрузился в технические детали: как, собственно, обращаться с микрофоном? На каком расстоянии от губ следует его держать? Как громко и как быстро нужно в него говорить? Вскоре я приловчился, но смущение все еще не покидало меня. К тому же, донимала головная боль, но это я целиком отнес на счет переменчивой погоды: над Франкфуртом висел мокрый туман, холодный и неуютный.
Город лежал в руинах, и только вокруг главной площади – кажется, она называлась площадью Сталина – одиноко маячили два – три уцелевших фасада. Море людей заполняло улицы. Крайне бедно одетые, с абсолютно постными бледными лицами, они уныло, будто из-под палки, тянулись к указанному им месту, которое когда-то являло собой центр города.
Я намеревался сделать репортаж века, эдакую незабываемую летопись о звездном часе человечества, но тяжелое чувство, не унимаясь, грызло меня изнутри и начисто лишило мой голос выразительности. Тем не менее, я взял в руки микрофон, приготовил свои шпаргалки и, весь собравшись, приступил к делу. «Может быть, – говорил я себе, – все у меня получится совсем не так, как надо, но за правдивость я ручаюсь».
«Ну и пусть, – продолжал я успокаивать самого себя, – и дай бог, чтоб так получилось! Даже лучше, чтобы у коллег моих не было соблазна сделать из меня придворного репортера правящей верхушки…»
Но все получилось совсем не так, как я полагал. К моему великому удивлению, всеобщее равнодушие масс переросло внезапно в пламенное всеобщее возбуждение, которое вполне можно было назвать историческим. Когда громкоговорители провозгласили, что нынешний день будет золотыми буквами вписан в историю Европы, что наступил момент всеобщего торжества и ликования, массы буквально взорвались от восторга, и народ действительно стал неистовствовать. Весь Франкфурт высыпал на улицы, чтобы приветствовать наступление новой эры, эпохи братского сотрудничества и всеобщей пролетарской солидарности. Именно такие слова неслись из тысяч охрипших от ора громкоговорителей, и великая страсть разом охватила многотысячную массу ликующих людей.
Во всяком случае, таким представлялось мне тогда все это бушующее действо…
До той поры в моем представлении существовали два основных способа открытого выражения возвышенных чувств – так называемые, континентальный и средиземноморский. Последний тип, как я полагал, имеет сугубо генетических характер. Это сидит в нас под самой кожей и готово при первой подходящей возможности вырваться наружу. При этом человек легко срывается с якорей, забывая обо всем на свете. Он весь трепещет и готов рвать на себе рубашку. Он плачет, рыдает или вовсе беснуется, готовый высадить зубы любому, кто подвернется под горячую руку.