Кибитц
Шрифт:
Хочу подчеркнуть: женщины никогда не являлись причиной моих неудач. Скорее, наоборот, они способствовали душевному равновесию, приносили утешение, облегчение, а порой давали добрый совет. Но всякий раз они становились началом новой главы – так случилось и на сей раз, когда, вконец удрученный, я уныло возвращался домой из моей первой служебной командировки.
Не знаю, приметила ли меня эта Цирцея, помню только, что она во все стороны постреливала глазками и время от времени томно закатывала их. Она подмигнула мне, глядя при этом сквозь меня. Казалось, она только что сошла с небес. Внезапно она повернулась и решительно направилась в мою сторону.
– Меня зовут Ирена, – тут же представилась она, – а тебя?
Меня
– А разве мы знакомы? – задал я в ответ дурацкий вопрос, совершенно растерявшись от неожиданности.
– Так в чем же дело, – просто ответила она, – можем познакомиться, если не возражаешь.
От нее исходил такой аромат, что в голове у меня помутилось. Она загасила сигарету, тут же раскурила другую и пристроилась рядом со мной. Запах свежего хлеба исходил от ее волос. Наши колени соприкоснулись…
Будь я настоящим мужчиной, я немедленно овладел бы ею. Но я отнюдь не был таковым, господин доктор. Я был солдатом мировой революции.
Она положила руку мне на шею и попыталась привлечь к себе. Искушала меня, не проронив ни слова, будоражила мои чувства, но я оставался неприступным, как сухое бревно. Молчал, тупо уставившись в пустоту.
Лицо ее вдруг помрачнело.
– Что с тобой стряслось, парень, – спросила она ледяным тоном, отодвигаясь от меня, – ты лишился дара речи?
Дрожь сотрясала всего меня с ног до головы. Холодный пот стекал со лба, но я продолжал оставаться неприступным, как святой Антоний Падуанский.
– Что стряслось с тобой, спрашиваю я, – девушка все еще не теряла надежды достучаться до подвернувшегося ей олуха, – ты слишком робок? Ты очень волнуешься или что-то другое?
Собрав остатки мужества, я стал просить у нее прощения. Я, дескать, слишком озабочен и не расположен вести пустые разговоры с кем бы то ни было.
Она встала и направилась к выходу.
– Ты понимаешь, парень, какую возможность ты упустил? – сказала она, обернувшись у самой двери, – ладно, желаю тебе успешно справиться с твоими заботами. И спи спокойно.
Вы понимаете, господин доктор, что после всего этого я никак не мог заснуть. Мои мысли метались из стороны в сторону. От событий во Франкфурте на Одере – вихрем обратно к моей прекрасной Мелузине с тициановски огненными волосами. Как мог я оставаться при ней столь жуткой окаменелостью? Таким трусливым и безвольным? Ведь я же – стальной парень, – воображал я себе, – как случилось, что вдруг я лишился дара речи, когда представилась редкая возможность пережить незабываемое приключение с шикарной ведьмочкой, у которой беломраморная кожа и такой сладкий соблазнительный голосок? Было ли это следствием воспитания в цюрихской гимназии? Объясните же мне это хотя бы вы, господин доктор! Почему не ликовал я, когда два веками враждовавших народа, взявшись за руки, клялись в дружбе на вечные времена? Разве я замаскировавшийся враг? Или поборник кровавых войн? А может, я просто потерпел фиаско из-за моей замкнутости, моего замороженного сердца западного интеллектуала?
Я, наверное, один из тех простофиль, наивных вьюношей, которые свято верят, будто и в самом деле можно очистить собственную шкуру от налипшей на нее грязи, оставаясь при этом совершенно сухим…
Ах, как права она, эта огнегривая Ирена! Да, я слишком робок и потому пячусь всякий раз, когда настоящая, реальная жизнь самым краешком касается меня. Что в классовой борьбе, что в любви – все одно. Я – вечно колеблющийся. Как говорят евреи, «холодная печенка».
Почему не овладел я Иреной, когда она соблазняла меня? Нужно ли доказывать, что стрелка моего компаса упиралась острием в небо, и кровь моя стала закипать, но именно моя способность к действию оказалась намертво заблокированной. Мое сердце было на грани обморока, оно буквально пошло вразнос, но разум мой непоколебимо стоял на своем: НЕТ! Тогда как все тело мое трепетало от предчувствия наслаждения и требовало: ДА! ДА! ДА!
Вот, где по-настоящему бурлило самое важное противоречие моего характера!
Я закрыл глаза, мысленно представил себе мою бледнорозовую Цирцею. Я видел, я осязал ее рядом с собой. Обнаженной, волнующей. Я чувствовал, как ее огненные волосы живительной прохладой струятся по моим бедрам…
Я проклинал мою железобетонную непоколебимость и в сладостных грезах снова и снова переживал все то, что так бездарно упустил наяву при полном сознании.
Когда я проснулся, уже брезжил рассвет. Я чувствовал себя совершенно истерзанным и вяло поплелся в туалет. Из зеркала на меня пялилось нечто абсолютно жалкое: скомканное и безвольное лицо с тяжеленными мешками под глазами.
Что со мной произошло? За одну ночь превратился я в некую бесполую субстанцию. В нечто среднее между потенциальным сластолюбцем и существом якобы высокого долга. Который, с одной стороны, вроде бы, тянется к возвышенному, а с другой – являет собой жалкого мямлю, начисто лишенного естественной для человека жажды наслаждений.
Около девяти часов мой скорый поезд прибыл к Западному вокзалу. Я нанял такси и отправился в радиостудию. Я чувствовал, знал наверняка – что меня там ждет. Придворные репортеры – каждый за себя – проповедовали по доброму часу без передышки. Мне хватило для репортажа неполных пяти минут. Мои коллеги во все горло голосили хвалебные гимны. Я оставался невозмутимо холодным. Вялым, безучастным и абсолютно безразличным к происходящему. Малодушным оказался я и потерпел двойное фиаско: вначале от микрофона, потом – и от этого цветка персика с коралловым отливом… И за все это я непременно должен поплатиться – как же иначе!
Старик Узданский встретил меня саркастически-пренебрежительно.
– Мы очень благодарны вам, – проворчал он, доставая из портсигара очередную сигарету.
– За что? – растерялся я от неожиданности и не понимая намека.
– За оба ваши репортажа, – спокойно ответил он.
– За оба, – пролепетал я, – какие оба? Я ведь сделал только один, да и тот – сомнительный…
– За оба репортажа, товарищ Кибитц, – повторил он, – за ваш первый и он же – последний!
В тот же день я был отстранен от репортерской работы. Мне еще крупно повезло: за мой провал меня могли бы и вовсе упрятать, куда подальше. Тогда я еще не знал, радоваться мне или огорчаться. Это был мой первый провал в Двадцать Первом Веке, первое в жизни серьезное поражение. Сегодня я спрашиваю себя, не явилось ли это началом полосы неудач, которая впоследствии и привела к моему недугу? А что думаете об этом Вы, господин доктор?
6
Господин Кибитц,
я готов согласиться с тем, что именно эти два фиаско, постигшие вас в тот роковой день, являются началом полосы неудач в вашей жизни. Однако это вовсе не означает, что именно в этих роковых, как вы их называете, провалах следует искать истоки вашего недуга. Более того, серьезные житейские неудачи, побуждают человека искать и находить себя, предопределяя тем самым становление личности – процесс столь же мучительный, сколь и созидательный. Подтверждений тому сколь угодно много. Глубокое и опасное заблуждение полагать, будто человек как индивидуум приходит к нравственному созреванию исключительно на крыльях успеха. Как раз напротив: например, мы, швейцарцы, постигли высокое искусство оставаться в тени и быть неприметными. Неприметным цветком, как говорят, никто не насладится, но зато он и сорван не будет. Наибольшей вероятностью выживания, как показывает статистика, обладают люди малоприметные, поскольку они не бросаются в глаза.