Киевские ночи(Роман, повести, рассказы)
Шрифт:
Он пришел. А она ушла. И — навсегда.
Ярош вскочил с места.
— Спасибо, тетя Настя. Я пойду…
Шел третий день, и он уже ничего не ждал и ни на что не рассчитывал. Опять бродил, опять возвращался, задыхаясь от быстрого шага. Все-таки какая-то надежда еще тлела в душе. Перегудиха молчала.
Дома Ярош съел две картофельные лепешки, которые сунула ему в карман тетка Настя, запил водой. Потом полежал на диване.
По-осеннему быстро вечерело. Тьма нависала над головой каменной глыбой. Ярош толкнул стул, чтоб разбить гнетущую тишину, но она снова густым месивом заполнила комнату.
Ярош заслонил окно листом картона, который дала ему Перегудиха, и зажег свечку. Тусклый желтый огонек отогнал тьму в углы, но теперь каждая вещь в комнате колола глаза, кричала: «Как ты оказался здесь? Что ты тут делаешь?»
Если б он мог рассказать кому-нибудь, хотя бы в письме. Давно не держал он карандаша в руках. Писать некуда… Неожиданная мысль взволновала и обрадовала его: он напишет письмо, которое прочитают сотни людей. Он напишет листовку для Василия Кондратьевича.
Ярош писал и зачеркивал, писал и зачеркивал. И толстой тетради не хватило бы ему, чтоб рассказать о том, что должны узнать люди. А все, все надо было уместить на маленьком листочке бумаги, и каждое слово должно было, как трассирующая пуля, светиться во мгле.
Ярошу вспомнился бой под Вербивкой. «Давай, давай! — хрипло кричал раненый лейтенант. — Вон видишь, обходят». Но у Яроша оставалась всего одна лента, и он ждал, пока немцы приблизятся. «Стреляй!» — застонал лейтенант, поднял кулак и потерял сознание. Ярош подумал, что лейтенант уже мертв. Он стиснул зубы. Его била дрожь. А потом уже не он, а пулемет дрожал, выплевывая пули в немецких пехотинцев, и Ярош кричал в исступлении: «Смотри, товарищ лейтенант, они падают, падают».
Третий вечер. Ждать уже нечего. Одиночество, мысли о Жене, бессильная ненависть — все сплелось в один клубок. Тьма притаилась в углах и выглядывала оттуда, следила за каждым его движением. Снова нависла над головой каменная глыба. Ярош дунул на огонек и, хлопнув дверью, выскочил на лестницу. Жизнь загнала его в тупик. Даже самая неутолимая жажда ничто по сравнению с той жгучей потребностью в добром человеческом слове, которая терзала его.
На лестнице было темно. Сквозь черные окна вливался осенний непроницаемый мрак. Лишь в щели под дверьми иногда пробивалась желтоватая полоска света.
Он тихо спускался и был уже, должно быть, на третьем этаже, когда услышал внизу громкие голоса и смех. Ярош спустился еще на один марш. Голоса показались ему знакомыми. Он на цыпочках шел под самой стеной и прислушивался.
— Пане Федор, — женщина хихикнула, — не можете отпереть свою новую квартиру? Все для вас приготовил доктор Эпштейн, а вот замки никуда не годятся.
— Не годятся, — весело согласился мужской голос. — Не годятся, пани Эльза.
Зазвенели ключи, Ярош уже слышал сопение человека, возившегося у двери.
— Эх ты, мужчина! — засмеялась женщина. — Не попадешь… — она прибавила несколько циничных слов, на которые тот ответил громким смехом и, должно быть, недвусмысленным жестом, потому что женщина взвизгнула и захихикала.
— Пан Кузема? — спросил Ярош и сам не узнал своего голоса.
— Кто, кто это? — испуганно вскрикнул Кузема, вглядываясь в темноту. — Что вам
— Мерзавец! — процедил сквозь зубы Ярош.
Спичка в руках Куземы не успела вспыхнуть. Тяжелый удар в лицо свалил его с ног.
Женщина отчаянно завизжала.
— Продажная тварь! — крикнул Ярош и плюнул в беловатое пятно лица.
Ярош не заметил, как он очутился в переулке за домом. Полной грудью вдохнул он холодный воздух. Злоба еще кипела в нем, сжимала пальцы в кулаки, но вместе с тем приходило какое-то спокойствие.
Нервное напряжение, державшее его эти дни в клещах, вдруг оборвалось.
«Подумаешь, геройство! Противно и руки марать. Но пускай… Пускай у пана и пани Куземы хоть на сегодняшний вечер будет испорчено настроение».
Он стоял и вглядывался в беззвездное небо, в темный безлюдный переулок.
Вдруг острая боль в ноге десятком лезвий впилась в сердце, в мозг. Ярош застыл на месте. Потом осторожно подвигал ногой и против воли застонал. «Неужто открылась рана?» — мелькнуло в голове, и холодное отчаяние сжало ему горло.
Еще минутку он постоял, боясь шевельнуться, затем, стиснув зубы, заковылял в темноту.
То, что казалось немцам непонятным, странным и загадочным, то, что никак не укладывалось в их привыкшие к муштре и «орднунгу» головы, было, по сути, понятно и естественно. Киев воевал и сегодня. Линия фронта отодвинулась на восток, но война, теперь невидимая и еще более ожесточенная, продолжалась. Киев воевал, как воевал он в июле, в августе, в сентябре, до того самого проклятого дня, когда рухнули днепровские мосты.
Невидимая война, как и всякая другая, складывалась из деяний малых и больших, предвиденных и непредвиденных, она, путем тяжелых жертв, вырабатывала свою стратегию и тактику.
Когда в предвечерней тишине тройной взрыв вывел из строя железнодорожное депо, фашисты думали, что это и есть одно из тех чрезвычайных событий, которое должно поглотить все их мстительное внимание и карающую злобу. Но в том-то и была сила невидимой войны, что в этот день десятки рук творили десятки маленьких и незаметных дел, каждое из которых, если вдуматься, тоже было событием чрезвычайным: кто-то незаметно насыпал в моторы немецких машин песок, а в смазочное масло — толченое стекло; кто-то перерезал телефонные провода; кто-то прикончил часового и забрал автомат. Десятки рук срывали немецкие приказы и расклеивали листовки. А тот, у кого не было листовок, перечеркивал свастику и как умел рисовал пятиконечную звезду.
Видимой армии врага невидимая война противопоставляла свою армию. Ее сила — опять-таки неожиданная для чужаков — была в том, что бойцами невидимой армии могли стать и становились любая домашняя хозяйка, отправлявшаяся с кошелкой на базар, и седой дед, который нянчил внука, и девушка с астрами в руке, и подросток-школьник.
Он не был подпольщиком, этот белокурый пятнадцатилетний мальчик, которого схватили близ немецкого штаба с садовыми ножницами в руках. Этими ножницами он резал телефонный кабель. Никто не давал ему такого задания, никто не обучал его конспирации, осторожности, диверсантской ловкости. Просто он не мог сидеть сложа руки. Как и тысячи других, он рвался к делу. Гнев и жажда мести подсказывали ему — иди, начинай! И он начал с первого, что попалось ему на глаза и что было под силу.