Киевские ночи(Роман, повести, рассказы)
Шрифт:
Что это за субчики фланируют по Фундуклеевской? Кто они, эти молодцы, румяные, с маслеными глазками, что так и рыскают вокруг? Их немного, и потому, видно, они так бросаются в глаза.
Ярошу иной раз казалось, что это Федор Кузема каким-то удивительным образом размножился, превратился в десятки ему подобных и нарочно встречается ему на каждом шагу. «Вот, мол, я — живу вовсю!» Не знал их имен, профессий, биографий, знал одно: это дезертиры, всеми способами укрывавшиеся от мобилизации, это мародеры, которые захватывают и обирают чужие квартиры, толкутся у комендатуры и управы, выклянчивая патенты на собственную лавочку,
Едва сдерживая накипающее бешенство, Ярош ненавидящим взглядом ощупывал каждого кузему и спешил отойти подальше. Руки у него начинали мелко дрожать, ногу жгло огнем.
Чаще встречал людей, в чьих запавших глазах читал свою же незавидную долю. Ему нетрудно было узнать недавних окруженцев, которых сердобольные киевлянки наскоро переодели в штатское и снабдили документами. Еще легче было угадать вчерашних пленных, каким-то чудом вырвавшихся из-за колючей проволоки. Мрачно горели глаза на опухших землистых лицах, заросших жесткой щетиной. Попадались среди них раненые — один опирался на костыль, другой хромал, третий осторожно нес обмотанную грязной повязкой руку.
Встречались глазами и понимали друг друга без слов. Молчаливый диалог длился недолго: «Ты из Борщевских болот?» — «Будь они прокляты на веки вечные…» — «Скажи, знают там, что мы живые?» — «Какие ж мы живые, если пропали без вести?» — «Что же теперь будет?» — «Неужто стать на колени, и пусть нам в глаза плюют?» — «Ты мне веришь? Так погоди, остановись, давай закурим…» — «Да вон идут немцы, в другой раз как-нибудь».
И расходились в разные стороны.
Но тот, кого Ярош дважды видел в глубине узкого дворика, недалеко от переулка, где жила тетка Настя, не был похож ни на румяных субчиков, ни на угрюмых окруженцев в тесных пиджаках с чужого плеча. В первый раз Ярош заметил его на крыше покосившегося сарайчика. Неизвестный сидел и, насвистывая, клал заплату на дыру в потрескавшемся, сожженном солнцем толе. Насвистывал он что-то знакомое. Ярош даже замедлил шаг, прислушиваясь, но так и не мог вспомнить, когда и где он слышал этот мотив.
Назавтра Ярош разглядел незнакомца лучше. Тот колол дрова. «Здоровый, черт!» — невольно позавидовал Ярош. Топор легко взлетал вверх, молнией падал на колоду, и та с одного удара раскалывалась пополам. Взъерошенный чуб падал незнакомцу на глаза, и он откидывал его нетерпеливым движением локтя. Х-хек! — и еще колода пополам. Потом чубатый утер пот, достал из кармана кисет и, сворачивая цигарку, засвистел. Теперь уже не только когда-то слышанный мотив, а и сама фигура дроворуба показалась Ярошу знакомой.
Сегодня, возвращаясь домой, Ярош, задумавшись, тихо засвистел. Та самая мелодия полилась свободно. И словно внезапным светом озарило память: да это же старая комсомольская песня, черт меня побери! И какая песня!.. Сколько раз она пета, сколько с нею пережито! Он уже не шел, а вприпрыжку ковылял к тому двору, еще издали взглядом отыскивая свистуна. Но во дворе никого не было. Ярош прислонился к забору, решил ждать. Скрипнула дверь. Из домика в сарай медленно прошла какая-то высокая женщина. Ярошу показалось, что оттуда, из темноты, она внимательно разглядывает его. Погодя женщина вышла из сарая с ведром, проплыла по двору, не обращая на него никакого внимания.
Потом вышел чубатый, посмотрел на небо и тоже направился к сараю.
Ярош крикнул:
— Максим!.. Это ты, Максим?
Но человек, не оглядываясь, скрылся в сарае, и снова Ярошу почудилось, что пара глаз настороженно
— Послушайте!.. На минутку.
Чубатый вышел из сарая с охапкой дров в руках. Дрова он сбросил у порога и, наклонив голову так, что волосы упали ему на глаза, повернул к калитке.
— Максим, это ты? — снова спросил Ярош. Он уже не сомневался, что перед ним Максим Корж, хотя усы и разбойничий чуб, темным крылом закрывавший лоб, делали лицо давнишнего друга совсем чужим.
На Яроша глянули блестящие, зеленовато-карие, в темных ресницах глаза. Через мгновение они помягчели, налились теплом, хотя в глубине их и не угасала настороженность.
— Ярош? Какими судьбами?
Ярош толкнул калитку и подбежал к Максиму.
— Ей-богу, не узнал бы тебя, Максим, если б ты не засвистел.
— Что? — озадаченно глянул тот. — Засвистел?
— Ну да! — Ярош весело засмеялся и, сложив губы, вывел знакомый мотив. — Наша ведь песня, Максим… Помнишь?
Максим Корж почему-то покачал головой и нахмурился.
— Действительно… Наша песня.
И вот они сидят в маленькой комнатке. У дубового стола, совсем побелевшего — так часто скоблили его ножом и мыли, возле невысокого окна, по обе стороны которого красуются семейные фотографии и вышитые рушники.
Максим, будто шутя, заметил:
— А тебя и сам черт не признал бы: худой, желтый, стриженый… Ну, рассказывай, бродяга, откуда ты взялся?
У Яроша у самого куча вопросов на языке. Но почему-то ему кажется вполне естественным, что именно он, Ярош, должен первым отчитываться, а Максим Корж спрашивать.
Лицо Яроша потемнело, напряглось. Он невольно бросил взгляд на дверь.
— Можешь говорить, кроме моей сестры, здесь никого нет, — сказал Максим.
И Ярош начал рассказывать.
Чем дальше он говорил, тем спокойнее, сдержаннее становился его рассказ. Факты, одни факты. Только то, что видел собственными глазами. А ему пришлось немало перевидать от первого боя под Тернополем до… Так вот, Тернополь. Идут танки. Некоторые уже горят, как свеча. Горят, взрываются. А из высокой пшеницы ползут и ползут новые. Сколько у них танков! От этой мысли становится жутко… Но к черту мысли, переживания! Только факты. Рота уже потеряла половину бойцов. В тот день он впервые увидел, как падают рядом с ним люди — с распоротыми животами, с простреленной грудью, с пробитой головой. Падали, захлебываясь последним проклятьем. И кровью. А те, что остались в живых, стреляли, кидали гранаты, бутылки с горючей смесью. И он бросал гранаты. И что-то исступленно кричал. А потом он (тоже впервые) услышал пронзающий душу крик: «Окружают!»
Бронированными таранами немцы разрубали стыки между армиями, дивизиями, прорывались на фланги, в тылы. Все надеялись, что отступление остановится на старой границе. Ведь говорили, что там линия укреплений, бетон и сталь. Но дивизия отступала и отступала.
Иногда, как внезапный пожар, вспыхивала паника. И вот их стоит десять человек, и сержант Павло Шаблий протяжно командует: «По изменнику родины, паникеру…» Перед ними, десятью, — Иван Очеретный, без пояса, расхристанный, неживой уже с того мгновения, когда, бросив винтовку, закричал тонким голосом: «Хлопцы, сдавайся в плен!..» Наконец падает последнее слово команды: «Огонь!» Оно ударяет громом, и от этого грома Очеретный падает. Кое-кто опускает глаза, а он и Шаблий обмениваются долгим взглядом и молча клянутся друг другу: «У нас не дрогнет рука. Если я брошу оружие, стреляй в меня первый».