Кира возвращается в полночь
Шрифт:
Брешь росла, расширяясь. От нее, ветвясь едва различимой снизу паутиной, ползли все новые трещинки. Кира сосредоточилась на первой трещине, попыталась мысленно стянуть. Та поддалась. Разлом медленно сомкнулся, превратившись в тоненький шрам с рваными краями раскрошенной штукатурки, потерялся между мозаичными квадратами. Но тотчас две боковые паутинки с треском разошлись. С потолка посыпалась смальта.
Она летела почти бесшумно — все звуки покрывал гул удаляющихся от платформы поездов. Кира сумела бы остановить крошечные кусочки в воздухе, но не могла позволить себе
Кусочки мозаики осыпались на пол и плечи прохожих. Пожилой мужчина в синей потертой куртке поднял голову вверх. Мгновение смотрел недоуменно, а потом торопливо начал прокладывать себе дорогу к выходу, прижав к груди клеенчатую сумку, из которой торчал бумажный пакет с французской булкой. Старик задел хлебом кого-то в толпе. Его обругали тихо и интеллигентно. Девчушка лет шестнадцати, с запятой наушника в правом ухе, едва не поскользнулась на кусочке мозаики. Рассеянно глянула под ноги, потом подняла глаза и тотчас закричала, потому что приличный кусок декоративного панно словно в замедленной съемке начал отслаиваться от потолка и повис, обнажив то, что так старалась стянуть Кира. Готовое обрушиться на головы грешников бетонное небо метрополитена.
— Завалит всех! — закричал кто-то. Крик тотчас оборвался. Может, не в меру голосистого сбили с ног или пихнули, выбив из легких необходимый для крика воздух. А может, он сам, бросив в благодатную почву зерно паники, рванул к выходу.
Людская река забурлила, ускоряясь. Сыпавшиеся сверху пласты штукатурки становились все крупнее. Первый же упущенный Кирой кусочек бетонного перекрытия угодил в самую гущу толпы, рассек бровь мужчине, торопливо подталкивающему к выходу беременную жену. Молодая женщина не плакала, она только прикрывала руками живот и растерянно озиралась, ища просвет в людском потоке.
Кира чувствовала, как тают силы. С каждым мгновением удерживать свод становилось все труднее. Она услышала, как за спиной распахнулись двери вагонов, на платформу хлынула новая волна пассажиров, которых тотчас захватил и потащил за собой вихрь паники. Многие рванули обратно к поездам.
— Кира! — раздалось оттуда. Борясь с неудержимой волной напуганных до злобы людей, Майк шел к ней. Он прокладывал дорогу локтями и бранью. На мгновение исчез, потом появился уже совсем рядом. В его желтеющих глазах плескалась ярость. — Какого черта, Кира?! Уходим!
— Я не могу, — прошептала она побелевшими губами. Силы таяли. Люди толкались, мешая друг другу, и двигались чертовски медленно. «Почему они не выходят? Чего ждут?» — билась в голове отчаянная мысль.
— Подумай! Ведь не удержишь, Кира!
Майк рванул ее за руку, прижал к груди, закрывая собой от злобных и затравленных взглядов, локтей. Он почти поглощал ее, как черная тень. Кажется, один шаг — и обступит сизый Сумрак. Померкнут цвета и звуки. Отступит
— Кира!
Когда вокруг тебя ломается мир, выбирать проще. Жизнь и смерть, старание и спасение — как легко среди этих глыб принять решение. Правильное или нет — другой вопрос. Это решение тяжело, весомо, заметно. Оно — судьбоносно и потому дается так нереально легко, как камень из пращи, пущенный в лоб великану. Но чаще всего жизнь напоминает разборку картошки, мелкой и грязной, с долгим рассматриванием на ладони: совсем горох — на свиноферму, в кормушку, покрупнее — сами съедим, хотя чистить замучаешься.
Мы привыкаем к счастью калибра этой средненькой картошки — добывается оно не тяжело, но муторно, ежедневной суетой, готовкой, стиркой и дежурным поцелуем в лоб перед уходом на работу. Мы привыкаем считать светом спичку, зажженную в темноте, — и день за днем зажигаем ее заново, лишь бы не допустить, чтобы полночь, страшная, безысходная, обрушилась на нас, залепив глаза своей мазутной чернотой.
Мы обманываем себя, называя эти слабые проблески счастьем. И так привыкаем ко лжи, что, когда наступает утро и над краем горизонта появляется солнце, зажмуриваемся от боли в глазах…
— Ты никогда не обманывала? — Оля подтянула край одеяла к подбородку. — Всегда-всегда говоришь правду?
— Я стараюсь, Лёля. — Кира села на край дочкиной кровати. Глаза слипались. День в поликлинике выдался трудный, а потом, до половины девятого вечера, — по вызовам. И по рабочим, и по… служебным.
На Ленина поскользнулась и сломала каблук, подвернула ногу. Каблук уже пару дней шатался, и Кира дважды просила Сергея починить, подклеить, сделать хоть что-то, что обычно делают мужья, которым не плевать на своих жен. Сережа был занят. Последние пару лет он все время был занят.
— И ты ничего никогда не скрываешь? — не унималась Оля. Глаза у нее были отцовы — большие, серые, умные. И очень виноватые.
— Только если плохое. Но исключительно для того, чтобы уберечь тебя и папу. А что скрываешь ты?
— Плохое, — покорно призналась Лёля, села на кровати, повернулась боком, чтобы маме удобнее было расплести ей волосы. — Я вчера забыла папе записку показать от Натальи Васильевны, ну, насчет экскурсии, что нам разрешение от родителей надо. А сегодня был последний день. Ну, я и попросила Катьку Скворцову за тебя написать, а потом сама расписалась. Я же знаю, как ты расписываешься. Я плохо поступила?
— Не слишком хорошо, но разумно, — усмехнулась Кира. Еще вчера она и мысли бы не допустила, что может сказать дочке такое. «Не очень хорошо, но разумно», — прозвучал, вырвавшись из воспоминаний, мужской голос.
Голос — бархатный и густой, как горячий шоколад. Запах дорогого парфюма — непривычно резкий, с легкой горчинкой; на шее темная прядь, в которой серебром сверкнул седой волос.
Незнакомый мужчина просто подхватил ее на руки, слишком крепко прижав к груди.
— Так нельзя. Ведь это… плохо. — Кира усмехнулась, понимая, как глупо, по-детски, прозвучали ее слова.