Кирилл и Мефодий
Шрифт:
— Нелегко тебе, я знаю. Я испытала это на себе...
Алексей Хонул медленно положил свою ладонь поверх ее и будто сгорбился под этой двойной тяжестью. Может, они сказали бы друг другу еще что-нибудь, но в это время проснулся сын.
— Мама...
Кремена-Феодора-Мария не спеша убрала руку, и голос ее дрогнул:
— Я тут, мальчик мой, тут я.
Солнце уже взошло, церковные колокола заполнили утро тупыми звуками. Люди из внутреннего и внешнего города медленно шли по вымощенной камнем дороге к большой церкви. Женщины несли в руках незажженные свечи, обвитые зеленью и завернутые в рушники. Кремена-Феодора-Мария и Алексей Хонул подождали, пока пройдет княжеская семья, и присоединились к ней. Маленький Михаил бежал вприпрыжку, держась за руку матери, черные волосы его блестели в лучах утреннего солнца.
Все двигались медленно, чинно, никто не смел опередить знатных людей. Князь не разрешал ездить в церковь на коне или в повозке, и лишь зимой, при глубоком снеге, можно было пользоваться санями.
Заутреня началась рано. Голоса под высокими сводами волнами набегали друг на друга и наполняли души мирян тихой благостью. Кремена-Феодора-Мария увидела Наума и пожалела его: он стал темен лицом и худ, высокий лоб бороздили морщины — следы времени и пройденных дорог. Наверное, так и остался прежним аскетом, ничего не вкусившим от радостей жизни. Климент произвел на нее особенное впечатление своими серебристо-седыми
Служба продолжалась.
Князь понял, что произошло, но хранил спокойствие Те, кто смотрит на небо, должны свыкнуться с мыслью, что на этой земле не может быть ничего случайного. Все зависит от бога. Когда один из приближенных подошел к Борису-Михаилу и шепнул ему что-то, князь встал со своей позолоченной скамьи и, стараясь придать голосу, твердость, сказал:
— И смотрит бог на людей и все видит. Одним дает, чтобы вознаградить их, у других отнимает, чтобы возвысить их до себя.
10
Вечера были теплыми — короткие августовские вечера, насыщенные звонким пиликаньем цикад и запахом высохших трав. Наум помнит их с детских и юношеских лет. По дорогам ехали повозки, но их громыханье доходило до его слуха смягченным. И над всем безумствовали цикады. Их песня будто поднимала тьму летней ночи и искала серебристые нити звезд, чтобы, вкатившись по ним наверх, завладеть божьими небесами. Такие вечера заставляли Наума целиком погружаться в воспоминания. Они были заполнены конским топотом, возвращением воинов из далеких походов, благоуханным теплом горящего очага, запахом мокрого виноградного хвороста, издающего на огне протяжный тонкий свист. Вечера были одной длинной сказкой, рассказываемой Роксандрой и увлекавшей его своей таинственностью; в эти вечера душистые стога сена шептались под ним, опьяняя своим ароматом, и с неба падали большие звезды прямо к ногам одинокого юноши; этими августовскими вечерами он представлял себе, как княжеская сестра переходит речку, подняв подол платья, и его горло перехватывало волной неведомого жара. Такой Наум видел ее однажды, но лишь только вспоминал об этом, сердце начинало колотиться. Все это было, было давно. Теперь, увидев ее, он понял, что их жизненные пути разошлись и многое изменилось. И все же он хотел поскорее отыскать ее в толпе молящихся. Она была красивая и осталась красивой и притягательной до сих пор, несмотря на возраст. И если б не беда, обрушившаяся на нее, Наум, возможно, и не стал бы больше думать о Кремене-Феодоре-Марии, но смерть ее сына заставила его вжиться в ее боль, исполниться сочувствием к ней, и близкой и далекой. Наум готов был предложить ей свою поддержку и помощь вопреки ощущению, что она видит я нем лишь хорошего юношу, и только, а не мужчину, готового ради нее на все. Второй раз он встретил ее на похоронах маленького Михаила. Всего за несколько дней Кремена-Феодора-Мария так состарилась, что в первое мгновение Наум едва узнал ее. Она поседела, лицо увяло и осунулось, глаза утратили блеск. Она шла за детским гробиком, погруженная в себя, и принимала соболезнования как нечто не относящееся к ней, никого не видела, никого не узнавала. Когда стали засыпать могилку, двое крепких мужчин едва оттащили ее от края. Она рвалась и билась, будто в припадке. Этой женщины Наум не знал. Это была другая женщина — мать, сокрушенная горем, а он знал божью невесту, фанатичную Кремену-Феодору, посвятившую себя Иисусу Христу. Когда и как произошла перемена, по чьей воле она вышла замуж за Алексея Хонула, Наум не знал. Ему казалось, что ее выдали насильно, иначе она не превратилась бы в женщину, столь разительно отличавшуюся от прежней. Науму трудно было понять все это. Его знание человека было неполным. Он не имел ясного представления о голосе крови, забыл о земном предназначении женщины, данном ей богом, и рассуждал как добрый наивный человек, который прошел мимо запретного плода, чтобы постичь вечное блаженство. И все, что происходило с княжеской сестрой, было ему непонятно и страшно. Наум старался не думать о ней, но вопреки его воле воспоминания находили дорожку к душе: он возвращался к той, которая когда-то пленила его. Она выделялась красотой и тем новым, что получила от Византии. Ее умение держаться с мужчинами словно с равными изумляло его, а упорство в отстаивании тайной веры побуждало боготворить ее. В сущности, его религиозное чувство получило от нее часть своей силы и то странное упоение, которое влекло его, как яблоневый цветок — пчелу.
Когда Кремена-Феодора уговорила князя отпустить Наума с Константином, Наум отправился в путь, опьяненный ее голосом, блеском ее глаз, исполненный решимости дойти до края света, если она того пожелает. Кремена-Феодора была единственной женщиной, одна улыбка которой могла бы сделать Наума счастливым на всю жизнь. Но теперь, сравнивая ту женщину с этой, он не мог найти связь между ними, и дело не в том, что они внешне отличались одна от другой, нет, они были похожи, но по своему внутреннему миру это были разные женщины: нынешняя нуждалась в безграничном сочувствии, прежняя восхищала стоицизмом и верой. И Наум остался с первой... А цикады продолжали заполнять августовские вечера звоном своих песен. Не изменились только эти вечера и эти цикады. Звезды падали, как когда-то, травы постепенно умирали, как когда-то, и, как прежде, выбивались из сил цикады, чтобы поднять до звезд свою песню, и, как прежде, он думал о ней, но теперь в его душу вкрались сомнения, которых тогда не было. С тех пор прошло столько лет и случилось столько всего плохого и хорошего, что сомнения стали неразлучным спутником Наума. Сомнений в христианской вере, вере Кремены-Феодоры-Марии, не было все это время, однако в дни гонений в Моравии он испытал сомнения в успехе дела святых братьев. Когда он слышал торжествующие крики на площади Велеграда, когда видел, как рушится все, что огромным трудом создавали они изо дня в день, когда чувствовал запах дыма от костров, на которых жгли их книги, неверие запускало свои тайные щупальца в душу: а не напрасно ли трудились они?.. Теперь его поддерживала только надежда, связанная с Болгарией. Когда Наум думал о Болгарии, он видел огонь в глазах княжны и твердую княжескую руку... Борис-Михаил не сделал ни одного непродуманного шага, и если уж делал что-то — назад не возвращался. Не подтверждает ли это уничтожение пятидесяти двух знатных родов. О нем уже почти никто не говорит, самому князю, по-видимому, неприятно это вспоминать, но пусть
На этих беседах присутствовали его братья Докс и Ирдиш-Илия, кавхан Петр, боярин Домета и престолонаслёдник Расате-Владимир. Один Владимир все еще не выразил своего мнения. Он молча сидел слева от отца и посматривал исподлобья. Кавхан, напротив, принимал живое участие в разговоре. Он первым высказал опасение насчет гнева константинопольского патриарха: как тот посмотрит на такой новый шаг в болгарской земле? По-видимому, Петр и Борис-Михаил уже разговаривали об этом, потому что ответ у князя был наготове. Он сказал, что выход есть: надо делать все в полной тайне до наступления момента решительного удара, когда болгарская сторона будет располагать своими учеными людьми, готовыми сразу заменить византийских священников.
— Пусть будет так, — сказал князь и, помедлив, добавил: — Вы сами видите, каков наш круг. Даже архиепископа Иосифа нет среди нас. Он человек хороший, но, по-моему, ему еще рано знать! Мы ему скажем попозже... Вам ведь известно, что, прежде чем приехать сюда, он поклялся Фотию ничего не скрывать от него. Так что мы избавим его от душевных терзаний.
Наум запомнил эти слова Бориса-Михаила и никак не мог уяснить: шутил он, когда говорил о душевных терзаниях архиепископа, или действительно так думал. Конечно, в шутке крылась истина о положении болгарской церкви.
Фотий хочет быть в курсе всех ее дел и вряд ли позволит перехитрить себя. Архиепископ Иосиф, несмотря на свою привязанность к Болгарии, не может не чувствовать зависимости от своего верховного иерарха. Так что предусмотрительность Бориса-Михаила вполне обоснованна...
А цикады продолжали раскачивать августовскую ночь и объединять мир с его заботами и радостями в раздумьях Наума. И если бы не кашель Ангелария, все было бы точь-в-точь как в юности, потому что эти вечера и ночи напоминали ему о той Кремене-Феодоре, которая еще не называлась Марией. И он понял, что, наверное, вместе с именем Мария пришло и остальное, что так резко отделило ее от прежней Феодоры. Мария страдала от скорби по земному, в то время как Кремена-Феодора жила, устремив очи в небеса.
Наум потерял и ту, и другую.
11
Расате-Владимир преодолел холм и спустился в низину. На противоположной стороне чернел молодой дубовый лес. Таинственно мерцали светлячки, словно это ходили люди со свечками в руках. Расате пересек низину, поднялся к дубняку и, отпустив поводья, приложил ладони ко рту , Троекратное уханье филина покатилось вниз и вверх по темному лесистому хребту, а в ответ раздалось отрывистое лошадиное ржание. Всадников было около десяти. Соскочив с коней и положив руки на сердце, они почтительно склонили головы. С высоты своего жеребца Расате-Владимир смотрел на склоненные головы, и странное чувство распирало ему грудь: не все законы дедов попраны... Эти люди были из капанских селений, и только его признавали они верховным жрецом и ханом. Расате это льстило, и он часто присутствовал на их тайных обрядовых сборищах. Капанцы ваяли его коня под уздцы и, стараясь не шуметь, стали медленно спускаться по крутой тропинке. Расате-Владимир бывал уже в этих местах. В самой гуще леса рос священный дуб, и каждый год вокруг него собирались со всей страны уцелевшие жрецы, чтобы почтить великого повелителя Тангру. Стародедовские законы, увы, уподобились желудям, которые раньше красовались на ветках дуба, а теперь валялись на земле, засыпанные слоем опавшей листвы. Все вокруг застыло в таинственном молчании. Недалеко от дуба били пять источников — символ руки Тангры, который, как считалось, указал, где должно быть священное место. А в сторонке от них, под самой сенью густого леса, стояли два шатра — для верховного жреца и для его наложниц. Наложницы были дочерьми самых ревностных приверженцев старой веры, гордившихся близостью к верховному жрецу. Второе, незаконное государство со своими традициями и порядками продолжало существовать под сенью первого, и вместо князя здесь правил хан.
Все окрестности были под наблюдением, вооруженная стража пряталась в густых зарослях и пропускала только тех, кто показывал тайный знак — узел из пятидесяти двух волос конского хвоста, символ бессмертия родов, отдавших жизнь во имя Тангры. Чтобы легче было считать волосы, их разделили на пять прядей по десять в каждой, и два волоса были отдельно. Расате сам придумал для приверженцев прежней веры этот символ, который открывал двери единомышленникам, давал им силу и общий язык. Расате-Владимир понимал, что его путь отклонился от пути отца. Но учение Христа с характерными для него ограничениями и запретами налагало узду на желания, и он не мог с этим смириться. Зачем человеку, пока он молод, отказываться от влечения к женщинам? Зачем всю жизнь жить только с одной женой? Почему проявляется забота о людях чужой крови, а свой род уже не в почете? Почему надо отказываться от старых прав, чтобы уравняться со славянами? Ведь Тангра сказал: будьте хозяевами земли! Разве рабы и крепостные крестьяне — его, Расате, ближние? И если у него есть большое богатство, почему надо делить его с бедняком, который сидел и ждал, пока ты воевал за это богатство?