Клад под развалинами Франшарского монастыря
Шрифт:
— И я так полагаю, — согласился доктор. — Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? — слегка насмешливо добавил он, усмехаясь.
— Нет, к чему? — удивился Жан-Мари. — Я не видел в этом никакой надобности.
— Вот как! Ну, а твой священник наверное бы увидел эту надобность! — все в том же тоне продолжал доктор.
— Вы так думаете? Неужели? — воскликнул мальчик и впервые смутился. — А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…
— Эге, — подтрунил доктор, — так вот ты какой вольнодумец!
— Я думал, что Бог сам меня поймет, — продолжал мальчик очень серьезно,
— Ах ты, мальчуган, мальчуган! — почти сокрушенно промолвил Депрэ. — Я уже сказал тебе, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли ты, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях, и потому не могу равнодушно и спокойно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?
— Нет, сударь, — ответил не задумываясь Жан-Мари.
— Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что я хотел сказать этими словами. Вот посмотри сперва сюда, — продолжал доктор, — видишь ты там это небо за колокольней, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаза? Не радует сердца? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, — продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, — предположим, что это небо вдруг бы сделалось яркого янтарно-огненного цвета, подобно цвету горячих углей, а в самом зените небесного свода огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?
— Я думаю, что нет, — сказал Жан-Мари.
— И я также не мог бы его любить, — продолжал доктор несколько грубо, — я ненавижу все странное, и странных людей в особенности; а ты самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!
Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно вопрошающим видом.
— А вы сами, разве вы не чрезвычайно странный господин? — спросил он.
Тогда доктор бросил на землю свою палку, кинулся к мальчугану, прижал его к своей груди и звонко расцеловал его в обе щеки.
— Превосходно! Бесподобно, малыш! — восклицал он. — Нет, какое прекрасное утро! Какой счастливый, какой удачный день для старого сорокадвухлетнего теоретика! А? Нет, — продолжал он, как бы обращаясь к небесам, — ведь я даже не знал, что такие мальчуганы существуют на свете! Я сомневался, чтобы род человеческий мог производить подобных индивидуумов! Вот теперь, — добавил он, подымая с земли свою палку, — эта встреча для меня точно первое любовное свидание. Я сломал свою любимую трость в момент энтузиазма, но это не беда! Можно будет поправить.
И взглянув на мальчика, он уловил на себе его взгляд, полный удивления, недоумения, смущения и даже смутной тревоги.
— Э! — воскликнул он, обращаясь к мальчугану. — Отчего ты так смотришь на меня? Право, кажется, этот малыш презирает меня, — пробормотал он в сторону. — Ты презираешь меня, что ли, мальчуган? — обратился он снова к нему.
— О нет, — отозвался Жан-Мари совершенно серьезно, — нет, но только я не понимаю вас.
— Вы должны извинить меня, сударь, — продолжал доктор с некоторой напыщенностью, — я еще слишком молод. «Черт бы его побрал!» — мысленно добавил он про себя, опять сел на свое прежнее место и несколько насмешливо стал наблюдать за мальчиком.
«Он мне испортил это прекрасное, спокойное утро, — думал он, — теперь я буду нервничать весь день и пищеварение будет неправильное — лихорадочное, надо непременно успокоиться». И, сделав над собою усилие, он отогнал от себя все тревожившие и волновавшие или даже сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже приучил себя. Теперь помыслы его стали блуждать среди окружавших его знакомых и любимых предметов: он любовался и наслаждался прекрасным утром, вдыхал в себя свежий утренний воздух и с видом знатока смаковал его, как смакуют любители хорошее вино, а затем медленно выдыхал его, как то рекомендуется предписаниями гигиены; он считал маленькие облачка на небе, следил за полетом птиц вокруг церковной колокольни, мысленно описывал вместе с ними длинные, плавные взлеты и спуски, или паря в воздухе, или же проделывая удивительные воздушные сальто-мортале и рассекая воздух воображаемыми крыльями. Таким способом доктор в короткое время вернул себе прежнее спокойствие духа, животное благодушие и полное сознание своих движений, своих чувств и ощущений, сознание, что воздух имел прохладный и освежающий вкус, напоминающий вкус сочного спелого плода, и, совершенно поглощенный этими ощущениями и их мысленным анализом, он от избытка благодушного настроения запел. Он знал всего только один мотив — «Мальбрук в поход собрался», да и тот он знал не совсем твердо и обращался с ним довольно бесцеремонно. Впрочем, свои музыкальные таланты доктор проявлял обыкновенно только в те минуты, когда он бывал один и чувствовал себя особенно благодушно настроенным, когда он чувствовал себя, так сказать, вполне счастливым.
Но на этот раз он был довольно грубо пробужден к действительности почти болезненно огорченным выражением на лице мальчика. Он оборвал свое пение и обратился к нему с вопросом:
— Что ты думаешь о моем пении, мальчуган? Нравится оно тебе?
Мальчик молчал. Не дождавшись ответа, он повторил еще раз довольно повелительно:
— Что ты думаешь о моем пении?
— Оно мне не нравится, — пробормотал Жан-Мари.
— Вот как! — воскликнул доктор. — Может быть, ты сам певец?
— Я пою лучше, — спокойно ответил мальчик.
Доктор смотрел на него некоторое время в недоумении. Внутренне он сознавал, что сердится, по этому случаю краснел за себя, и это заставляло его еще больше сердиться.
— Если ты так же разговариваешь и со своим хозяином, — сказал он наконец, пожав плечами и подняв руки кверху, — то могу тебя только похвалить.
— Я с ним вовсе не разговариваю, — отсевался Жан-Мари, — я его не люблю.
— Значит, меня ты любишь? — попробовал поймать его на слове доктор, и при этом в голосе его послышались необычайные живость и воодушевление.
— Не знаю, — ответил Жан-Мари.
Доктор встал — не такого он ждал ответа, и хотя он и себе в том не сознавался, но чувствовал себя как будто обиженным.
— Я пожелаю вам доброго утра, — сказал он, церемонно раскланиваясь со своим собеседником, — я вижу, что вы слишком мудры для меня. Возможно, что у вас в жилах течет кровь, а может быть, и небесный флюид, а быть может, в них не что иное, как воздух, которым мы дышим; но в одном я безусловно уверен, — это в том, что вы, сударь, не человеческое существо, говорю я вам, — добавил он, потрясая своей палкой перед носом мальчика. — Так и запишите в своей памяти: я не человеческое существо и не имею претензии быть человеческим существом; я обман, сон, ангел, загадка, иллюзия, все, что угодно, но только не человеческое существо! Итак, примите мой почтительнейший поклон, и прощайте!