Клады Хрусталь-горы
Шрифт:
Весело работалось двоим, хоть по ночам вокруг избы метели да вьюги плясали, вековые сосны стонали. А когда студеный декабрь пришел, голубей в избу взяли. В сенках холодно стало.
С голубями в избе им еще веселее стало. Ефим над хрусталем трудится, а голуби будто его понимают: то головой повертят, то на него поглядят, то промеж собой проворкуют что-то.
Как-то глядел, глядел Ефим на голубей и задумался: «Что если из горного хрусталя голубя сделать?».
Подумал, подумал и стал просить Матвея:
— Дядя Матвей, дозволь кусок хрусталя мне попортить — хочу
— Попытай, если хочешь, дело хорошее. К пасхе смастеришь, пустим в продажу — одежонку справим.
И еще сказал:
— Вишь, какая штука — голубя из хрусталя. Занятное дело. Делай, делай, хоть голубка, хоть голубку, только на птицу было бы похоже, твой камень — старайся…
Взялся Ефимка за дело. Ночи не спал, а к пасхе голубя первого сделал.
Долго рассматривал Матвей поделку, а потом говорит:
— Хороша птичка, ничего не скажу, а вот красоты голубиной нету. Статуй, а не вольная птаха.
Не сробел Ефим, вновь за работу принялся.
В голубце у Матвея долго ящик стоял с разным отбросом: цветной галькой, сердоликами, аметистами мутного цвета. Порылся Ефимка там, нашел сердолик красный, как кровь. Просидел еще с месяц, другой и нового голубя сделал: точь-в-точь как любимый Соколок и с настоящим птичьим сердцем.
Сердолик красной алмазной гранью отблеск давал, оттого весь голубь будто живой сверкал — и луч шел не снаружи, как бывает в стекле, а с нутра, с самой глубины камня, оттого весь голубь разным огнем переливался.
Говорили люди, будто увидел Ефимкина голубя из хрусталя мастер по камню — Спиридон Печерский. В силу он тогда входил, шапку снял перед голубем и долго молча стоял, не спускал глаз с поделки.
Не гляди, что простой да неученый народ тогда был, толк понимал — где талант, а где безделушка. Этим умельцам грамоты бы дать, науки послушать — не то бы еще смастерили…
— Ну вот ты и мастером стал, — сказал Матвей Ефимке. — Помни только: камень не человек, а совесть любит. В чистых руках красоту земли покажет, а у кого на совести грязь налипла, — в таких руках беспременно камень темнеет. Старики такой сказ говорили…
Весной, когда солнце стало припекать и земля оттаивать, горы молодеть, а озера ледяную одежду скидывать, по первому пути отправился Ефимка в завод.
Сдал в контору поделки свои — бусы, две хрустальные чашки и разную мелочь, — купил одежонку и харч, дяде Матвею подарок справил: кумачу на рубаху и двух голубей. У плотины на молодежь поглядел, девичьи песни послушал, мимо родного дома прошел, о матери вспомнил и зашагал в господский дом попроведать Пьера.
Не узнал Ефимка друга — от хвори весь почернел, а сам в печали.
До темна просидели они. Разузнал Ефимка все от Пьера.
— Хозяин в Париж уезжает. Надоел ему завод, а мне сулит суд. Будто я украл табакерку какую-то. Ее нашли у меня. Кто подложил, след не оставил. Надо ж такую гадость сделать…
Помолчал, а потом снова говорит:
— Кто же все это подстроил?
— Сдается мне, — ответил Ефимка, — дело это управителя. Он подложил
На том и расстались.
В воскресенье поутру колокольный звон по заводу раздался. Согнали народ господ провожать. Шум на площади поднялся. Прощанье. Слезы. Не по господам, конечно, а по своим заводским парням, что взял барин за границу.
Проводили. Одни со слезой пошли домой, другие от радости песни запели.
Опять управитель остался на заводе один хозяйничать: грабь, сколь влезет. Сам себе воевода. Сам и начальник.
Как на таких больших радостях не задать пир. Утром господ проводили, а вечером пир учинили. Не где-нибудь, а в господском доме. Все свечи сожгли, в нескольких местах пол проломили — вот как плясали. Поп из Каслей свой крест потерял, щегерь осетрины объелся, а старший надзиратель с медом бокальчик глотнул — в утробу отправил.
А песни кричали, не пели, в Кашеной деревне младенцы ревом ревели от страха, а старики в церковь бросились, звонаря будить стали.
— Конец мира пришел. Светопреставление началось, — вопили старухи.
Вот это пир. На всю округу слышно было.
Три дня и три ночи гуляло начальство в заводе и опомнилось. Опомнились и хватились француза, а от него только смычок остался.
Матвей и Ефимка мешкать не стали. Молча друга в путь собрали. Загодя все для долгого пути приготовили. В крестьянскую одежду Пьера обрядили, на плечи котомку надели и втроем в Урал пошли. До большой дороги, где людно, Матвей повел, а Ефимка до ближней росстани. Обоим через Урал нельзя было пойти — наветки падут, подозренье. Куда, мол, оба ушли-запропали?
У трех дремучих сосен три дороги сходились, на вершине Маркова камня. Тут, значит, росстань и была. Лес стеной. Горы одна на другой. Глухие места. Медведя и то редко встретишь.
Подошли. Стал прощаться с другом Ефим, обнялись, как товарищи. У обоих слеза на глаз накатилась. Хотел было Пьер дальше пойти, да опнулся немного, а Ефимка той порой из-за пазухи двух голубей достал и ему подал.
— Вот вам от нас подаренье — один мой из хрусталя, а живой Соколок от обоих.
Обнял Пьер Ефима, по-русски спасибо сказал и зашагал молча с Матвеем… За Уралом у края дороги проезжей расстался Пьер и с Матвеем.
Матвей ему тайное слово сказал, будто ключ от дверей передал. В любом селе или городишке с этим словом в каждую избу пускали.
Матвей Пьеру еще два самоцветных драгоценных камня в руки подал: «Поминай, мол, друзей». Крепко обнялись, и пошел Пьер на свороток пути, а Матвей зашагал обратно, в курени.
А управитель дал встряску всем за Пьера, кому и не следовало, вдогонку отправил людей.
На том и кончил. Недосуг ему было. Три года остерегался, барской казны не трогал. А тут только время пришло, до француза ли ему было.