Классики и психиатры
Шрифт:
Открыла эту дискуссию статья «Пушкин как идеал душевного здоровья» влиятельного психиатра В.Ф. Чижа14. В конце XIX века — в то время, когда работал Чиж, — в общепринятые нормы душевного здоровья входила норма «морального оптимизма», т. е. требование смотреть на жизнь позитивно и действовать соответствующим образом. Хорошим в моральном смысле человеком считался тот, кто испытывает положительные чувства восхищения, любви и надежды, а плохим — отрицательные эмоции — презрение, ненависть, разочарование и пессимизм. Современникам казалось, что наука и медицина вполне подтверждают те понятия о болезни и здоровье, которые были закреплены в нормах повседневной жизни. Разделяя веру в необходимость «морального оптимизма» со многими своими современниками, Чарльз Дарвин назвал моральное чувство последним и самым драгоценным приобретением эволюции, самым важным отличием человека от животных15. Его соотечественник хирург Дж. Х. Джексон обнаружил, что при болезни первыми нарушаются наиболее молодые образования мозга,
Чиж, по его словам, убедился в том же на собственном опыте, обнаружив в эксперименте на самом себе, «что первым под влиянием наркотиков угасает нравственное чувство». Из этого он заключил: для того чтобы быть нравственным, человек должен обладать абсолютным здоровьем. Обратное тоже верно: «чем выше, чем совершеннее психическая организация», тем выше нравственность, «тем более человек способен любить человечество»17. Чиж считал душевнобольных с их несовершенной психической организацией безнравственными, так сказать, по природе: «Больной, ненормальный психически или не любит ни истины, ни добра, ни красоты, или неспособен понимать их… Психопат не может гармонически стремиться к истинному, нравственному и красивому; чаще всего у них нет любви и понимания добра»18. На одном краю спектра Чиж поместил душевнобольного с его якобы ущербной организацией, на другом — гармоничную личность с развитой в совершенстве способностью понимать и любить добро, истину и красоту.
Эти взгляды и легли в основу оценки им Пушкина. Поэт казался Чижу чуть ли не единственным гением с уравновешенной психикой. Психиатр тщательно отмечал недостатки тех писателей, чье душевное здоровье было когда-либо подвергнуто сомнению, — Гоголя, Альфреда де Мюссе, Эдгара По, Бодлера, Верлена, Флобера, Достоевского. Двое последних, «как эпилептики, особенно увлекались всем мистическим и мало, — конечно, по отношению к их великому уму, — понимали действительность». Напротив, в Пушкине Чиж не мог найти никакого ущерба и должен был поэтому констатировать его полное душевное здоровье. Причем главным его критерием, согласно психиатру, служила именно «безупречность» Пушкина, а не его художественный гений, поскольку гений был скомпрометирован в глазах читателей работами Ломброзо. «Богатая, гармонически развитая натура Пушкина, а не его гениальность, — писал Чиж, — служит нам доказательством его полного психического здоровья; что такое гений — мы не понимаем и… понимать не можем». Идеально здоровый Пушкин служил лучшим опровержением теории Ломброзо. Допуская, что «некоторые гении были люди больные», Чиж тем не менее утверждал: «тот несомненный факт, что Пушкин обладал идеальным душевным здоровьем, окончательно опровергает теорию о родстве или близости между гением и помешательством»19.
В том, что Пушкин был душевно здоров, с Чижом соглашался петербургский врач П.Я. Розенбах, считавший, что гений может быть «вполне уравновешенным психически». «Таковы, например, Леонардо да Винчи, Микеланджело, Шекспир, Данте, Гёте, Шиллер, Моцарт, — писал он и добавлял с трогательной теплотой и патриотизмом, — наш Пушкин»20. В отличие от
Чижа, для которого показателем здоровья было гармоническое развитие, то есть сочетание в человеке всех высших качеств — любви к нравственности, истине и красоте, Розенбах ожидал от гения только «осуществления идеала красоты».
Воплощением идеала красоты был Пушкин и для петербургского психолога А.Ф. Лазурского. Соглашаясь, что гений и душевная болезнь не связаны между собой, в качестве показателя здоровья и критерия развития личности он избрал «душевную гармонию». Лазурский уточнял, что эта гармония, которую он называл также «психической координацией», «заключается вовсе не в том, чтобы все без исключения основные психические функции были развиты у человека в совершенно одинаковой степени». Если бы это было так, добавлял он, то все гении «походили бы, как две капли воды, друг на друга». Сущность психической координации заключается в том, что все второстепенные, дополнительные психические функции, развитые выше среднего уровня, тесно объединяются эндо- и экзопсихически вокруг основного ядра, составляющего… сердцевину данного гения, значительно его усиливая и обогащая»21. Такой «сердцевиной» может быть или добро — тогда человечество имеет «гениев альтруизма», таких, как Будда, Франциск Ассизский и Песталоцци, — или истина, как у «гениев знания» Декарта, Локка и Дарвина. У Пушкина же, считал Лазурский, — как и у Бетховена, Байрона, Шопена — «сердцевину» составляет художественный гений.
Если российские психиатры нашли самое убедительное опровержение теории Ломброзо в Пушкине, то для западноевропейских ее оппонентов такими контрпримерами служили Гёте и Кант. Через пять лет после пушкинского юбилея вышел русский перевод работы немецкого психиатра и психотерапевта Лео Лёвенфельда «О духовной деятельности гениальных людей вообще и великих художников — в частности». Ссылаясь на известных ему здоровых гениев — главным образом Канта и Гёте, — автор отстаивал точку зрения, противоположную Ломброзо: «гениальность имеет своим источником не болезнь, а здоровье»22.
Но у Ломброзо было и много сторонников (в том числе в России), которых привлекало его обещание дать естественнонаучное объяснение таланту. В один год с переводом книги Лёвенфельда вышла статья психиатра М.О. Шайкевича. Он возражал тем, кто считал, что гении не подходят под общепринятое понятие душевной болезни и должны измеряться особой меркой. С теми, кто говорит, что «великого человека нельзя втиснуть в рамки “обыкновенного”» и что «эмоциональная сфера великих творцов не одного масштаба с нашей», трудно согласиться: нельзя душевную болезнь гения называть «неуравновешенностью», нельзя исключить психиатрический диагноз у великого человека. Стремясь низвести гениев с их пьедестала, недосягаемого для естественно-научного объяснения, Шайкевич позволил себе усомниться даже в здоровье Пушкина. Он посчитал «доводы Чижа об идеальном душевном здоровье Пушкина… неубедительными». Тем не менее сам он еще не отважился утверждать, что у поэта было какое-то определенное душевное расстройство23.
В год столетия Пушкина киевский профессор психиатрии И.А. Сикорский повторил отзыв о нем как о «необыкновенном и беспримерном отражении русского народного духа», о его «простоте и верности натуре»24. Но уже несколько лет спустя Сикорский рискнул попытаться объяснить характер и творчество поэта его наследственностью. Внимание его как психиатра, интересующегося исследованиями национального характера, или, по выражению того времени, «расовой психологией», привлекло смешанное происхождение Пушкина. Ссылаясь на слова Достоевского о «всемирной отзывчивости» и «всече-ловечности» поэта, Сикорский нашел источник его «общечеловеческого психизма» в русско-эфиопских корнях. Согласно представлениям эпохи, такое происхождение усиливало жизнеспособность и создавало в человеке новые качества: «там, где… сталкиваются и конкурируют два начала, можно получить нежданную биологическую силу и третье начало — скрытое и подавленное». Воспроизводя современные ему расовые стереотипы, Сикорский писал: «Необузданность его природы, внезапная порывистость его решений и действий, разгул, бурные инстинкты с ухаживаниями, пиршествами, ссорами, дуэлями — всё это дань черному расовому корню». Рафинирует же страсти поэта и придает совершенство его восприятию, согласно Сикорскому, «здоровый привиток тонкой белой культуры души старинного дворянского рода»25.
В первые десятилетия XX века вопросом о наследственности Пушкина и других выдающихся людей заинтересовались биологи — в особенности те из них, кто верил в необходимость евгеники. Евгеникой называли целенаправленное совершенствование человека как биологического вида — его выращивание, культивирование по образцу улучшения пород домашних животных и разведения новых сортов полезных растений. В отличие от педагогики или социальной гигиены, которые по-своему также заботились об улучшении человеческой природы, евгеника предлагала воздействовать на наследственность с помощью контроля над браками и деторождением. Поэтому многие сторонники этой концепции серьезно интересовались нарождающейся генетикой, открывшей механизмы наследования. Материалом для анализа наследования определенного признака служили родословные. Предполагая талант наследственной способностью, биологи собирали генеалогии выдающихся людей. В материалах председателя Русского евгенического общества Н.К. Кольцова в числе других хранилась и родословная Пушкина26.
Незадолго до этого в биологическую терминологию было введено слово «генофонд», и Кольцова больше, чем африканские предки поэта, интересовал предполагаемый «вклад» Пушкина в генофонд русской нации. В России после революции дворянство — класс, считавшийся носителем лучших качеств нации, — оказалось почти полностью уничтожено. Ученые — в том числе уцелевшие представители этого класса — проявляли беспокойство об ухудшении «генетического качества» нации. Пытаясь успокоить своих коллег, Кольцов утверждал, что ей не грозит утрата творческих способностей: «Основные наследственные способности гения — энергия, работоспособность, предприимчивость, творчество в связи с физическим здоровьем и выносливостью — являются характерными для значительного процента народных масс и закреплены длительным отбором в борьбе за существование в течение тысячелетней истории». Эта благоприятная для возникновения выдающихся способностей основа, однако, должна быть дополнена неким «интеллектуальным элементом». По мысли Кольцова, это и совершалось в результате смешанных браков с представителями высших классов: благодаря таким «евгеническим бракам» «гены-усилители мозгового центра речи и высших способностей логического мышления непрерывно вливались обратно в породившую их крестьянскую массу». Кольцов упомянул в качестве примера Пушкина с его славой женолюба: «Вероятно, немало незаконнорожденных детей оставили Пушкин, Лермонтов, Герцен и Лев Толстой во времена их бурной молодости, когда они, по выражению Пушкина, “приносили жертву Бахусу и Венере, волочась за хорошенькими актрисами и субретками” и, конечно, также за крестьянскими красавицами»27.