Классики жанров
Шрифт:
Подобным образом поступали ещё в древнем Израиле. В великий день искупления во времена Иерусалимского храма (X век до новой эры – I век новой) первосвященник брал одного тельца и двух козлов. О козлах бросался жребий (считалось, что это по воле Божьей). Козёл отпущения – в иудаизме особое животное, которое, после символического возложения на него грехов всего народа Израиля, отпускали в пустыню. Один жребий предназначался для Иеговы; другой – для Азазела (демона пустыни, к которому евреи отпускали козла отпущения). Обряд исполнялся в праздник Йом-Кипур.
Когда священник закалывал козла для жертвы за грех, он поступал с его кровью так же, как с кровью тельца, окропляя ею крышку ковчега и перед нею, для искупления за народ. Священник брал козла, оставленного в живых, и исповедовал над ним все грехи сынов Израилевых. Живого козла, нёсшего на себе беззакония людей, отводили в отдалённое место и отсылали
Ф. М. Достоевскому была очевидна вся абсурдность отпущения грехов гибелью невиновного. Тем более когда для «искупления грехов всего человечества» был принесён в жертву Иисус Христос, Который был послан создать на Земле Царство Божие. Он так говорил Своим последователям о Своём предназначении: «Я есть путь и истина и жизнь» (Ин. 24:6). Однако они стали почитать Его не живого, а распятого. Иудеи позволили Ему служить в этом качестве только три с половиной года. Своё почитание Иисус заслужил только здесь, на земле. Его крестная смерть была великим преступлением.
Для Ф. М. Достоевского инсценировка казни, каторга и кандалы наложили глубокий отпечаток и на его писательскую деятельность. Теперь для изложения своих сокровенных помыслов он использовал сновидения своих героев, что было весьма удобно для сокрытия своих тайных замыслов. Ведь это спонтанные явления во время сна, представляемые в них изображения исходят из мозга. В результате сновидения часто кажутся реалистичными, хотя по большей части это фантастика. Мир снов и сновидений всегда волновал писателей, учёных и поэтов. Многие русские и зарубежные писатели и до и после Достоевского пытались прибегать к помощи снов, чтобы раскрыть основную идею произведения, раскрыть душу и мысли героя, его внутренние качества и характер, отношение его к себе и к другим героям, чтобы понять, как к этому герою относятся остальные действующие лица.
Так, на протяжении всего произведения «Преступление и наказание» снятся Раскольникову сны. Скрытый символизм заложен автором в сновидения, с которым цензорам было невозможно поспорить. Обратимся к изображению снов Ф. М. Достоевского более внимательно. Начальная суть символичных видений заключалась в разрушении гипотезы Раскольникова и раскрытии правильной сути жизни. С помощью сообщений, посылаемых главному герою в сновидениях, автор пытается бороться с идеологией ненависти созданного персонажа. Расшифровка своеобразных символов – это ключи, отпирающие закрытые двери сложного замысла Достоевского.
Великое преступление Голгофской жертвы Иисуса Христа он также описал в сновидении. Страшный сон приснился Раскольникову. Он фантастичен. Приснилось ему его детство, ещё в их городке.
«Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый, местность совершенно такая же, как уцелела в его памяти: даже в памяти его она гораздо более изгладилась, чем представлялась теперь во сне. Городок стоит открыто, как на ладони, кругом ни ветлы; где-то очень далеко, на самом краю неба, чернеется лесок. В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом. Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи… Встречаясь с ними, он тесно прижимался к отцу и весь дрожал. Возле кабака дорога, просёлок, всегда пыльная, и пыль на ней всегда такая чёрная. Идёт она, извиваясь, далее и шагах в трёхстах огибает вправо городское кладбище. Среди кладбища каменная церковь, с зелёным куполом, в которую он раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно и которую он никогда не видал. При этом всегда они брали с собой кутью на белом блюде, в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного в рис крестом. Он любил эту церковь и старинные в ней образа, большею частью без окладов, и старого священника с дрожащею головой. Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить. Но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал её. И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак. Особенное обстоятельство привлекает его внимание: на этот раз тут как будто гулянье, толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду. Все пьяны, все поют песни, а подле кабачного крыльца стоит телега, но странная телега. Это одна из тех больших телег, в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в них товары и винные бочки. Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов. Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые – он часто это видел – надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка. Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. «Садись, все садись! – кричит один, ещё молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, – всех довезу, садись!» Но тотчас же раздаётся смех и восклицанья:
– Этака кляча, да повезёт!
– Да ты, Миколка, в уме, что ли: этаку кобыленку в таку телегу запряг!
– А ведь савраске-то беспременно лет двадцать уж будет, братцы!
– Садись, всех довезу! – опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берёт вожжи и становится на передке во весь рост. – Гнедой даве с Матвеем ушёл, – кричит он с телеги, – а кобылёнка этта, братцы, только сердце моё надрывает: так бы, кажись, её и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдёт! – И он берёт в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
– Да садись, чего! – хохочут в толпе. – Слышь, вскачь пойдёт!
– Она вскачь-то уж десять лет, поди, не прыгала.
– Запрыгает!
– Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!
– И то! Секи её!
Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и ещё можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она… щёлкает орешки и посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобылёнка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздаётся: «ну!», клячонка дёргает изо всей силы, но не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трёх кнутов, сыплющихся на неё, как горох. Смех в телеге и в толпе удваивается, но Миколка сердится и в ярости сечёт учащёнными ударами кобылёнку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдёт.
– Пусти и меня, братцы! – кричит один разлакомившийся парень из толпы.
– Садись! Все садись! – кричит Миколка, – всех повезёт. Засеку! – И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения.
– Папочка, папочка, – кричит он отцу, – папочка, что они делают! Папочка, бедную лошадку бьют!
– Пойдём, пойдём! – говорит отец, – пьяные, шалят, дураки: пойдём, не смотри! – и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дёргает, чуть не падает.
– Секи до смерти! – кричит Миколка, – на то пошло. Засеку!
– Да что на тебе креста, что ли, нет, леший! – кричит один старик из толпы.
– Видано ль, чтобы така лошадёнка таку поклажу везла, – прибавляет другой.
– Заморишь! – кричит третий.
– Не трожь! Моё добро! Что хочу, то и делаю. Садись ещё! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..
Вдруг хохот раздаётся залпом и покрывает всё: кобылёнка не вынесла учащённых ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а ещё лягается!
Два парня из толпы достают ещё по кнуту и бегут к лошадёнке сечь её с боков. Каждый бежит с своей стороны.
– По морде её, по глазам хлещи, по глазам! – кричит Миколка.
– Песню, братцы! – кричит кто-то с телеги, и все в телеге подхватывают. Раздаётся разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист. Бабёнка щёлкает орешки и посмеивается.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперёд, он видит, как её секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нём поднимается, слёзы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает всё это. Одна баба берёт его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но ещё раз начинает лягаться.