Клаудиа, или Загадка русской души. Книга вторая
Шрифт:
Гастон перевел французскую речь на испанский.
Но Нардо, ошеломленный случившимся, даже не попытался последовать совету. Вместо этого он высунулся из окна, рискуя свалиться, и пронзительно закричал ехавшей впереди верхом Клаудии:
– Мама, мама, он заговорил, заговорил!..
Лед растаял. И долгое молчание было вознаграждено для Клаудии тихими, полными какого-то печального очарования рассказами русского о себе и своей родине. Он говорил о своем поместье, потерянном где-то в северных лесах, о блестящем, далеком и холодном Петербурге в россыпях снежных и бриллиантовых брызг, о гвардейских парадах и крестьянских полях, но никогда не касался этой войны и никогда ни о чем не расспрашивал Клаудиу.
Многое из того, что творилось вокруг, она видела сама, но еще ужасней были новости, приносимые Гастоном. Гренадер рассказывал о том, как голодные солдаты вырезают языки у живых лошадей, оставляя пронзительно визжащих животных на произвол судьбы, как в госпиталях свирепствует странная болезнь, от которой в три дня даже легкораненые сначала впадают в молчание или наоборот буйство, потом пухнут, волосы у них становятся, как веревки, и поднимаются дыбом, они начинают петь и умирают в состоянии, близком к трансу. О том, как погибает от русской водки молодая гвардия, ибо стоит кому-то только выпить манерку, он отходит, качаясь на неверных ногах, потом начинает кружиться, падает на колени и в несколько минут отходит в иной мир без стона и крика. О том, что бутылка воды стоит уже шесть франков, а хлеб – все пятнадцать… И о том, что страшному отступлению русских, которое хуже любого сражения, так и не видно конца.
И Клаудиа, как к спасению, обращалась к русскому.
– Почему это происходит, Владимир? Что это значит?
А он тушил синий огонь своих глаз, запускал пальцы в густую шерсть Бетуньи и неизменно отвечал вопросом на вопрос:
– А разве вам, герцогиня, как испанке, непонятно?
Нет, ей было это непонятно. Испанцы действовали совсем иначе; они дрались неистово, нападали со всех сторон, насмерть стояли в городах и самых маленьких поселках. Но даже несмотря на столь отчаянное сопротивление, французы все-таки который уже год все топчут и топчут их землю. А здесь?
Загадочность русских все больше поражала Клаудию. Глядя на постепенно поправляющегося капитана и в который уже раз поражаясь тому, как они с егерем всего вдвоем сдерживали продвижение вперед целого полка, она не могла сдержать восхищения. Русский уже рассказал ей, как Неверовский послал его к какой-то закрепившейся на берегу роте с приказом отходить вместе со всеми. Он же, прибыв на место и обнаружив на берегу вместо роты всего одного егеря, не только не передал ему приказа, но самовольно остался и стал стрелять вместе с ним. Дело же оказалось настолько жарким, что он успел мимоходом обменяться лишь несколькими улыбками с тем смельчаком, и даже не успел спросить его имени.
Клаудиа думала: «А что будет, если вдруг они все вот так остановятся? И почему не останавливаются они до сих пор? Что означает это постоянное и так уже истомившее всех отступление, если оно происходит не от неумения воевать и не от недостатка храбрости?»
Иногда к дормезу на несколько минут подъезжал Аланхэ, и русский, видя его, сразу же замолкал и прикрывал глаза. Генерал больше ни разу не спросил его ни о чем, и темы разговоров командующего с Клаудией оставались для капитана загадкой. Но однажды Клаудиа, догадавшись, в какое унизительное положение не понимаемой им речью поставлен этот беспомощный и без того униженный пленом офицер, она вдруг заговорила при нем с мужем по-французски. Тонкие веки дона Гарсии дрогнули, однако мгновенно все поняв, он тоже перешел на общепринятый вокруг язык. И тогда, почти вызывающе, Клаудиа задала ему все тот же, не дававший ей ни на минуту покоя вопрос: почему русские все отступают и отступают?
Аланхэ отвел глаза.
– Сочтите это всего лишь одним из многочисленных способов ведения войны, и тогда ничего особенного не останется. Или вы ожидаете ловушки?
– Ловушки? Нет, все представляется мне гораздо хуже. Понимаешь, эти странные болезни, эти туманы и кровавые закаты, животные, которые сами безропотно подставляют свои головы под обухи топоров… Словно какая-то волшебная пелена окутывает эту страну, прозрачная, но непреодолимая, как в древних сказаниях. Мне трудно точно выразить свою мысль, и это, скорее ощущение, а не мысль, но оно верно. Мы словно медленно опускаемся в болото, вроде тех, в котором утонула едва ли не половина полка конноегерей под этим, как его, городком…
– Под Рудней?
– Да-да, такое же болото, ровное, невзрачное, сизое, и мы уходим туда, уходим, еще ничего не понимая…
– Вы устали, графиня. К тому же, этот климат очень вреден для южных людей. Я полагаю, раненого можно уже переложить в телегу, а вам надо хорошенько выспаться. Дон Гарсия поцеловал Клаудии руку, и губы его коснулись шероховатого чугуна кольца.
Он уехал, не оборачиваясь и всеми силами души стараясь не позволить себе думать о самой страшной правде, в последний месяц все отчетливей и неизбежней открывавшейся перед ним: русские ускользают и ускользают блестяще, что означает лишь одно: они вынудят Наполеона отказаться от завоевания страны и вернуться восвояси. «И что же тогда я? – с ужасом думал Аланхэ, – и зачем все это? Бессмысленность моей жертвы будет в таком случае слишком очевидна…»
Но на этом месте дон Гарсия каждый раз, прибегая к выработанной многолетней военной практикой дисциплине ума, заставлял себя думать о другом. Например, о том, что в самой Испании Веллингтон неуклонно теснит французов и, значит, что чем дольше непобедимый император французов находится здесь, тем все же лучше для его истерзанной родины…
Но исполнить приказ мужа Клаудии не удалось: в этот вечер они впервые остановились на ночь в городе. Разумеется, город, состоявший из одной длинной прямой улицы с гнилыми зубами полусожженных каменных домов, был разграблен шедшей впереди гвардией, но д’Алорно, догадавшемуся выслать вперед крупный пикет, все же удалось занять для штаба и Клаудии мезонин. Домик был розовый, с трогательными белыми колонками по фасаду и полукруглым окном на втором этаже. Следы копоти и грязи смотрелись на нем, как бесчестье на платье поруганной невесты.
В мезонине стояло даже две узких девичьих постельки с кружевными подушками мал-мала меньше, на полу, словно забытая впопыхах, лежала гитара с полинявшим лиловым бантом, а на подоконнике пылились несколько горшков с геранью. Мрачно оглядевшись, русский решительно отказался лечь на постель и устроился на соломе, а Гастон улегся в темном чулане, где пахло мышами и сушеными яблоками. Клаудиа впервые с того времени, как ночевала в польской хате, пережидая бурю, оказалась на постели с чистыми простынями. Впрочем, ни о какой ванне не могло быть и речи. Нардо, наигравшись с подушками и затащив к себе Бетунью, быстро уснул, а она лежала с открытыми глазами, слушала, как мимо идут и идут войска и смотрела сквозь полукруглое окошко на черное мутное небо без луны и звезд. «Зачем она здесь – или лучше спросить, – почему? И что более реально, прошлая ее жизнь или этот морок, в котором она впервые ощущает себя щепкой, несущейся в пенном потоке неизвестно куда?»
Неожиданно из угла, где лежал раненый, послышалась какая-то возня, и по мезонину еле слышно зазвучала гитара, разливая тягучую, полную горечи и неизбывной тоски мелодию, на которую ложились такие же слова. И, слушая их, затаив дыхание, Клаудиа не могла не признаться, что лучше этой песни сейчас ничто не могло бы выразить ее состояние.
Среди долины ровныя,На гладкой высоте,Цветет, растет высокий дубВ могучей красоте…