Клаузевиц
Шрифт:
Гнейзенау запросил мнение Клаузевица об этом плане. Еще в 1811 году такая попытка коренного решения национальных вопросов в Европе вероятно пришлась бы очень по сердцу Клаузевицу. Но весной 1815 года критическое положение Пруссии оставило Клаузевица безучастным, и он ответил: «предложенное в последнем письме вашего превосходительства средства для человека, который не является королем Пруссии, представляются несколько слишком не космополитическими». Иными словами, стоит ли производить такой бой посуды в европейском масштабе, чтобы оттяпать в пользу прусского короля несколько провинций, к которым тянется его алчность! Возможно, что Венский конгресс действительно привел бы к потасовке среди победителей Наполеона, если бы последний, без содействия стоявшей за Гнейзенау германской
Уже в 1814 году, когда коалиция добивала военное могущество Наполеона, Клаузевиц, находясь на бельгийском, второстепенном театре, интересовался не столько ходом военных действий, сколько красотами страны и архитектурным великолепием ее построек. Победы же 1815 года поставили Клаузевица даже в оппозицию к его другу Гнейзенау, который, отражая разгул прусского шовинизма в армии, отдал приказ взорвать мост в Париже через Сену, построенный Наполеоном и названный Йенским в честь разгрома прусской армии. Первая попытка взрыва не удалась вследствие недостаточного количества пороха, а второй попытке помешало прибытие в Париж Александра I.
Клаузевиц восторгался видом долины Сены у Севра, дворцом в Компьене, но не восхищался поведением прусской армии, грабежами солдат и офицеров; не так следовало вести себя людям, которые мстят за поруганную справедливость: «Я полагал, что мы будем играть более красивую роль».
Переход русской армии через Рейн под Маннгеймом 1 января 1814 года. С цветной гравюры Кунца по рисунку Кобеля (Гос. музей изобразительных искусств)
Венский конгресс 1815 года. С гравюры Годфруа по картине Изабей
Клаузевиц чуть ли не в единственном числе относится с уважением к французам. «Все обрушившиеся на французов несчастья не заставили их унижаться и лицемерить: они смотрят на нас холодно, гордо, почти не скрывая своего озлобления». «Не следует настаивать на разоружении Франции, так как это довело бы до пароксизма отчаяние народа, который взялся за оружие по тем же причинам, как и мы все, но еще с большим энтузиазмом и смелостью». Клаузевиц по-прежнему не проявлял политических симпатий к Франции, что, однако, не мешало ему относиться с отвращением к оккупации французской территории. 12 июля 1815 года он писал Марии: «мое страстное желание — чтобы этот эпилог закончился скорее: мое сознание протестует против положения, в котором мы попираем сапогами других людей». И как это ни странно, с тех пор как Клаузевица оставила его страстная экзальтация по отношению к прусскому государству, он стал подавать ему несравненно более разумные советы.
В то время, как Блюхер своими преувеличенными требованиями восстановлял против Пруссии всех ее союзников и мог только рычать на тему о «дисПотии деПлоМатиков» (мы пытаемся передать по-русски оригинальную орфографию Блюхера), Клаузевиц предупреждал против заносчивости: «мы усаживаемся между двумя стульями» — навязываем французскому народу Бурбонов и одновременно ссоримся и с ними и с народом и «не знаем сами, чего собственно хотим». Клаузевиц — против захватнических тенденций стратегии в отношениях с политикой. Возможно, что истинно-прусские люди квалифицировали бы взгляды Клаузевица, как пораженческие, если бы последний не проявлял сдержанности.
С внешней стороны жизнь Клаузевица складывалась так, что отчуждение его от прусской армии и общества все увеличивалось. В 1816 году Гнейзенау, у которого Клаузевиц был начальником штаба, был заменен долженствовавшим вытеснить его дух генералом Гаке, который приводил в отчаяние весь командный состав осмотрами казарменного расположения и мелочными придирками. Клаузевиц терпеть его не мог, ушел в свою скорлупу и повиновался, «как дрессированный пудель». Служба в Кобленце обратилась в каторгу: «я напоминаю старую почтовую клячу, впряженную в повозку штаба корпуса, да и последняя очень смахивает на почтовую карету, в которой перевозится очень много хлама, не покрывающего своей ценностью издержек перевозки».
В сентябре 1818 года дошла очередь до производства Клаузевица в генерал-майоры. Чтобы сделать удовольствие Александру I, прибывшему на два месяца на конгресс в Аахен, Клаузевиц был назначен военным комендантом конгресса и начальником аахенского гарнизона. Гнейзенау провел в это время назначение Клаузевица в Берлин начальником «всеобщей военной школы», в которой он семью годами раньше преподавал тактику.
Но Гнейзенау ошибся, полагая, что открывает Клаузевицу широкую арену действий. В этой полуакадемии Клаузевицу принадлежали лишь права администратора; учебная часть была совершенно независима от него. Ему приходилось руководить школой только в строевом и хозяйственном отношениях. Кроме того, на его обязанности лежало объявление выговоров провинившимся в чем-либо слушателям, что было для него крайне неприятно.
Клаузевиц пробыл в этой должности двенадцать лет. На первых порах он подал записку о преобразовании преподавания. По мнению Клаузевица, школа слишком напоминала военный университет. Каждый слушатель-офицер был предоставлен самому себе и мог заниматься по своему вкусу; между тем офицеры, являвшиеся слушателями, были менее подготовлены к самостоятельной работе, чем студенты университета. Поэтому Клаузевиц предлагал установить в этом прообразе военной академии учебный режим гимназии, организовать проверку тетрадей с записями лекций, выработать твердые программы и общий научный подход преподавания заменить профессиональным уклоном, с переносом центра тяжести на практические работы и выработку у слушателей практических навыков. Военное министерство оставило предложения Клаузевица без ответа, и он в дальнейшем руководил школой лишь чисто формально.
В армии у Клаузевица был только один друг, Гнейзенау, да и тот не у дел. Последний тщетно старался пристроить Клаузевица на пост прусского посла в Лондоне, взамен Вильгельма Гумбольдта. Клаузевиц имел также шансы получить этот пост. Для него, как и для конституционалиста Гумбольдта, это было бы почетной ссылкой. Однако, реакционеры единодушно запротестовали, узнав об инициативе Гнейзенау, которого всегда подозревали в тайных сношениях с Англией.
Клаузевиц все больше замыкался в своем одиночестве. С так называемым «обществом», представленным в Берлине преимущественно крупными чиновниками, Клаузевиц почти не поддерживал сношений: «я никогда не был врагом гражданских чиновников, но старея, я чувствую, что становлюсь им: у этих филистимлян столько тщеславия, спеси и мелочности, что есть от чего придти в отчаяние», — писал он Гнейзенау в 1824 году. Клаузевиц и Мария поддерживали тесное знакомство только с очень образованной и утонченной семьей Бернсторф.
Элиза Бернсторф так описывает Клаузевица в это время: «говорил ли он по незначительному или крупному вопросу, его слушали всегда охотно. Он умел своим острым рассудком все классифицировать и привести в порядок и ясность; все затронутые им темы получали яркое освещение. Если ему не мешало настроение и какие-либо соображения, его речь текла плавно, а язык его был благороден, чист и точен; голос был сильный и приятный. Посмертное издание его сочинений показывает, что он, конечно, мог говорить исчерпывающим образом о войне и военном искусстве. Он также был очень искушен в политических вопросах, но высказывался лишь сдержанно и осторожно. Еще более сдержан он был в вопросах о своем прошлом. Если бы препятствие заключалось здесь только в благородной скромности, то друзья сумели бы его преодолеть. Однако, всякое внимание к пережитым им бедствиям обидело бы его сверхнежные чувства. Его гордость не позволяла ему говорить о превратностях, с которыми он имел дело в молодости».