Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви
Шрифт:
Шарль Гранд взял визитную карточку, он вынужден был достать очки, но все равно не смог прочитать, что на ней было написано, такой у министра оказался ужасный почерк.
— Я могу вам процитировать, что там написано, — любезно предложил свои услуги Кергелен, — потому что министр произносил вслух все, что выходило из-под его пера. «Браво! Браво вам за вашу Маргарет Стилтон! Моя жена от нее без ума!»
Под навесом, на краешке которого «сидело» чучело попугая, Ивонна, как нам показалось, сердито и сухо отдавала короткие указания по-бретонски.
— Вас зовут, Кергелен, — сказал Шарль, — и, как мне кажется, ваша жена пребывает в дурном расположении духа.
— Вовсе нет, — рассмеялся Кергелен, — не обращайте внимания, она просто напевает себе под нос старинную песенку наших пиратов.
Заботы вновь начали нас одолевать. Какую же тяжесть, какой тайный груз несла на себе Клеманс, обладательница
— Авринкур, прошу вас, посвятите себя целиком и полностью мадемуазель Массер. Сейчас и речи быть не может о том, чтобы вы читали и корректировали работы кого-либо другого. Кстати, настоящего писателя издатель и редактор открывают и находят всего лишь один-единственный раз в жизни. В один прекрасный день в издательство явилась некая барышня, которая незадолго до того, краснея от стыда, перепечатала на машинке произведение некоего доселе никому не ведомого господина по фамилии Детуш. [7] Так вот, дружище, вы напали на своеобразного Селина в юбке, Селина для юных девушек-простушек. Не оставляйте ее одну ни на минуту, не ходите в издательство… ну, пожалуй, все же заходите, но только для того, чтобы сообщить мне, как она поживает и что поделывает. Заставьте ее немного отдохнуть.
7
Селин Луи-Фердинанд (наст, фамилия Детуш) — скандально известный своим воспеванием простодушного цинизма французский писатель, автор нашумевшей книги «Путешествие на край ночи» и др. — Примеч. пер.
— Я подыскиваю для нее тихий, уединенный уголок, не слишком далеко от Парижа, нечто вроде «Долины волков».
— Да, да, понимаю… никакого обуржуазивания, никакого мещанства! Должны быть только простая крестьяночка и принц. А я займусь делом, брошусь на поиски… на следующей неделе у нас будет небольшой аврал в отделе по связям со средствами массовой информации по поводу выхода в свет ее романа «Прирученная пастушка». Разумеется, будет произведена торжественная раздача книг с дарственной надписью «с уважением от автора», все будет как положено, ибо самого автора вроде как бы нет в Париже. Но я еще соберу журналистов, и мы устроим небольшую пресс-конференцию, надо сделать то, что сделать необходимо. Вы полагаете, это опять будет смешение разнородных взглядов и идей? Быть может, так оно и будет, но разве каждый из нас не представляет такого рода смешение, не является сплавом разнородных элементов? Так вот, план у меня таков: Клеманс скажет им несколько слов, и вы тотчас же исчезнете, спрячетесь в какой-нибудь глуши, в Богом забытой дыре, чтобы вы там оба могли восстановить пошатнувшееся здоровье. Мне кажется, что я нашел причину ее болезни, причину того, что взгляд ее глаз, по-прежнему, разумеется, прекрасных, становится все более и более мрачным, что она теперь все чаще и все больше видит окружающий мир в дурном свете. Я не могу отменить пресс-конференцию, но я порой задаюсь вопросом, не должен был бы я ограничиться чтением бюллетеня о состоянии ее здоровья с тем, чтобы избавить ее от необходимости общаться с журналистами, избавить от этой тяжелой и неприятной для нее работы. Мы бы сами могли ответить на все вопросы вместо нее — и сделали бы это превосходно.
— Да, господин Гранд, взгляд ее глаз как бы ускользает от нас, нам непонятно их выражение… Можно подумать, что она держит все внутри, как бы запирая свои глаза на запор.
— Знаете что, Авринкур? У меня же есть ключ от этого места заточения. Ее страшит успех, вот в чем дело! Надо признать, что я впервые сталкиваюсь с автором, для которого слава — обуза, не способствующая расцвету…
Я присутствовал на презентации «Прирученной пастушки», сидя на каком-то столе, по-турецки поджав ноги, позади занявших все стулья журналистов, и вот в таком положении я делал свои записи. На возвышении в кресле восседала Клеманс, положив ногу на ногу, а у подножия этого возвышения, казалось, дремал Шарль Гранд, но я-то знал, что он всегда все видит самым наилучшим образом именно в таком положении, когда глаза у него полуприкрыты или вообще закрыты. Зрелище Клеманс представляла собой великолепное. Можно ли было быть более желанной, более соблазнительной? Журналисты почему-то медлили с вопросами, даже пришедшие женщины были смущены. Восторженное молчание было прервано наконец коротко стриженным мужчиной, у которого волосы торчали ежиком, а взгляд пылал огнем.
— Не могли бы вы, мадам, объяснить нам причину присутствия в «Прирученной пастушке» леопарда, как, впрочем, и во всех ваших других романах?
— Я пишу для тех, у кого внутри живет
— Я что-то никогда не ощущал, чтобы во мне жил леопард…
— А сейчас?
— И сейчас не чувствую, само собой разумеется.
— Ну вот, вы сердитесь, а значит, в вас живет леопард. Я счастлива, потому что мой долг состоит в том, чтобы сообщить вам об этом. Человек никогда не обращает внимания на существа и создания, населяющие его тело и душу.
Дама с серьгами-подвесками и с кулоном из слоновой кости на шее почти пропела очень мелодичным голосом:
— Не могли бы вы объяснить, почему в каждом вашем произведении то и дело слышится колокольный звон, заунывный, чуть дребезжащий, словно звонят в надтреснутый колокол?
— На протяжении всей моей жизни я слышала подобные звуки: в Оверни и в Париже, в Марэ и около Института, когда я посещала больницы и гуляла в парках. Я пишу для всех тех, кто слышал эти негромкие, резковатые, но столь знакомые всем звуки.
Клеманс переменила ногу, и поток вопросов вновь ненадолго иссяк, словно журналисты от этого зрелища захлебнулись, а затем молчание прервал некий прыткий господин средних лет, у которого от всего увиденного волосы стояли дыбом.
— Вы прекрасны, мадам. Вы прекрасны… А вам приятны те взгляды, что устремлены на вас со всех сторон? Вы довольны?
— Видите ли, я занимаюсь проституцией в моих книгах, — сказала Клеманс.
Шарль Гранд, не открывая глаз, недоуменно пожал плечами.
В зале раздался голос, звучавший несколько растерянно и в то же время развязно:
— Вот уже на протяжении пятидесяти лет я занимаюсь литературным ремеслом. Я видел, как умирает литература. Что вы об этом думаете?
— Ну, я думаю, что это еще одна причина, чтобы пойти и отнести к ней на могилу несколько цветочков.
Но тот, кого красота Клеманс лишала способности думать, вновь взялся за свое:
— Вы прекрасны, мадам, вы прекрасны. Я не понимаю почему.
— Можно понять все, — сказала Клеманс, — но красота необъяснима.
— Однако она предстает перед нами в разных обликах, — сказала дама с кулоном, — я много путешествовала и иногда обнаруживала, что у красоты может быть довольно странный лик.
— Мой роман «Мы уедем, когда вам будет угодно», являющийся как бы моей визитной карточкой, был переведен на шестьдесят девять языков и везде имел примерно одинаковый успех.
— Мадам, — вступил в разговор тот, кто, как говорили, «делал погоду» на литературном небосклоне Франции, — я имел счастье привлечь внимание читающей публики к этому произведению. И сейчас я имею удовольствие и честь спросить вас о том, когда вы изволили начать вашу деятельность на том поприще, что единственно является для меня важным. Ответите ли вы нам так же, как все ваши собратья по перу, что вы писали всегда, что вы не сохранили воспоминаний о том чудесном мгновении, когда человек пишущий берет в руки то, чем можно писать, пусть это будет просто палец, коим можно писать на песке по примеру Христа? Увы, от того, что Он начертал на песке, следов не осталось, ибо ветер тотчас же уничтожил написанное… Быть может, вы тоже скажете, что не помните тот миг, когда мы вдруг начинаем замечать и осознавать, что существуем в некоем бесплотном, невещественном мире, наполненном невидимой и неосязаемой субстанцией. А ведь такой миг наступает! До него мы ощущали только вкус материнского молока, обжигающую боль от пощечины, острую боль от падения, произошедшего вследствие того, что кто-то из нам подобных поставил нам подножку… учащенное сердцебиение от пережитого горя… До него мы испытывали самые простые чувства вроде обиды за то, что нас в наказание за проступок лишили сладкого после обеда, или радостного торжества от того, что нам удалось ткнуть пальцем в глаз одному из одноклассников, или мстительной радости от того, что нам довелось увидеть падение человека, не сделавшего нам ничего дурного, но по каким-то причинам вызывавшего у нас отвращение. Но внезапно наступает такой момент, когда мы вдруг начинаем испытывать непреодолимое желание записать, зафиксировать на бумаге все произошедшее, почувствовать, что у нас есть память и что все эти почти ничего не значащие факты и деяния, все эти почти… бесплотные фрагменты вскоре войдут в качестве составных частей в нечто всеобщее, универсальное.
Пока сей законодатель мод в литературном мире произносил свою сентенцию, в зале возник легкий ропот, порожденный скукой, навеянной его разглагольствованиями, к которой примешивалась и зависть по поводу столь цветистого красноречия. Голос Клеманс заставил этот ропот смолкнуть.
— Я помню гораздо лучше то, что написала давным-давно, чем то, что написала вчера. Первое слово, которое я написала, было грубое ругательство, которое я тогда только-только для себя открыла; написала я его уже чернилами, на конторке отца, за которой он делал свои записи.