Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви
Шрифт:
— Да, так оно и было, — сказал я, вытаскивая листок из тетради, — я слышал отдельные слова: острова, мрамор… И я вообразил, что ты совершаешь круиз по островам Эгейского моря. Как бы там ни было, но я благодарю тебя за то, что во сне ты вытащила меня из воды.
— Такова моя роль, Огюст.
Я настоятельно просил, умолял ее поведать мне о том, что она чаще всего переживала в своих приключениях во сне, я молил ее раскрыть мне эту тайну, но я очень сомневаюсь, что из ее рассказов пробился какой-то лучик света, который мог бы осветить ее и помочь постичь суть ее поведения днем. Кстати, я сам, в том, что касалось моей собственной жизни, так никогда и не нашел ничего существенного в вязкой тине моих ночей, я не извлек оттуда ничего большего, чем можно было бы извлечь из кофейной гущи. Я смотрел, как Клеманс внутренне собиралась, сосредоточивалась, удобно устроившись среди подушек, усевшись прямая, как сама справедливость (в другом случае я бы сказал, как палка), на кровати, то есть на месте совершения тех преступлений, что она собиралась сейчас проанализировать. Это была настоящая гадалка
Этот журналист, все время твердивший Клеманс: «Вы прекрасны», вместо того чтобы задавать ей вопросы, видимо, был и остался единственным, кто ее понял, кто постиг ее сущность. Красота сама отвечает на все вопросы. Если человек красив с головы до пят, надо ли знать о нем нечто большее?
— Ну ладно, расскажу, — сказала она. — Чаще всего, по крайней мере через раз, я во сне летаю, и мои длинные, мощные крылья легко и мягко складываются, нежно обнимая мои бедра. Воздух — моя стихия. Я парю, парю, потом стремглав падаю вниз и пролетаю низко-низко над водой, почти касаясь ее крыльями. Я никогда не вижу птиц впереди себя, но иногда ощущаю, что они летят следом за мной, словно хотят поймать. Чтобы их обмануть, сбить с толку, я нарочно сбрасываю перья, которые они легко, играючи хватают на лету. Все это происходит в абсолютной тишине, я беззвучно скольжу по воздуху, и мой полет заканчивается в каком-то дивном краю, где так свежо и прекрасно, но этот край как бы отгорожен от всего остального мира. А во время полета подо мной проплывают сонные города с приятным мягким климатом и разноцветные поля… Мне кажется, я знаю, как живут ангелы…
— Быть может, — сказал я, — они, подув на твоих героев, таким образом передают им свою способность к молниеносному вознесению к небесам, а следовательно, и способность к головокружительному успеху. Я не вижу, каким иным способом ты могла бы ими воспользоваться.
— Я ни о чем не спрашиваю, Огюст, и ничего не прошу. Это ты задаешь вопросы. Я пишу так, как это было задано, предназначено свыше написать. Знаешь, в тебе иногда проглядывает что-то от ученого педанта, от зануды-воспитателя. Открой окно, здесь так душно, что можно задохнуться.
Я повиновался, выполнил ее просьбу, затем опять прыгнул в кровать и притворился полным дурачком, чтобы она могла поскорее вновь уснуть и оказаться среди своих ангелов.
Среди ночи я проснулся от каких-то громких криков. В комнате царил мрак. Это на улице горланили какие-то пьянчуги, так сказать, падшие ангелы. Я встал и пошел закрывать окно.
Я очень обеднил бы портрет Клеманс, сделал бы его крайне невыразительным, если бы забыл описать, какой она становилась, когда мы с ней были наедине. Черты ее тогда приобретали четкость гравюры. Это могло произойти утром или после полудня, когда мы сидели за столом или когда она, стоя, просматривала какую-нибудь книгу, вне зависимости от того, холодно было или жарко. Она передвигалась по комнате так, словно меня не существовало. Однако я был хорошим, благодарным зрителем. На ней обычно ничего не было, кроме легкого и тонкого слоя рисовой пудры на коже; она опустошала одну за другой кроваво-красные лакированные коробочки пудры, так похожие на те, что я видел у моей мамы и про которые мне было известно, что они достались моей маме по наследству от ее мамы, то есть от моей бабушки. Пуховки, укрепленные на кругленьких шариках из букса, напоминали цветы, дошедшие до нас из той незапамятной эпохи, когда некие божества и полубожественные существа размышляли над вопросами о бренности всего сущего. Напудрившись, Клеманс начинала натягивать белые чулки из грубых толстых нитей, которые она и перевязывала где-то на середине ляжки шнурками от ботинок, завязывая спереди бантик. Она не смотрела в зеркало над комодом, не смотрела она и на свое отражение в оконном стекле. Я в это время часто бывал занят тем, что читал и перечитывал то, что она сочинила накануне; листочки были исписаны очень крупным, четким почерком, при котором мысль, высказанная автором, легко воспринимается и быстро усваивается; писала она всегда гладко и спокойно, без сбоев и нервных срывов, так что и читалось ею написанное легко и приятно.
Я отрывался от чтения, поднимал голову. Моя красавица стояла обнаженная, стояла неподвижно и о чем-то не то размышляла, не то грезила. Еще раз, и в который уже раз, к моему восхищению примешивалось откровенное изумление. Каким образом это создание, обладавшее даром создавать дьявольски запутанную интригу с воистину инфернальными узлами, могло внешне являть взору такую гладкую поверхность? Она демонстрировала такой самоконтроль, такую способность владеть собой, что препятствовала возникновению любого желания как-то задеть ее или сравниться с ней. Я вновь принимался за чтение, вновь погружался в волны чувств, столь дорогих сердцу Клеманс, в море порывов и обмороков, но внезапно шорох крыльев, тот самый, что сопровождает явление божественных вестников, застигал меня врасплох и так оставлял на какое-то время в крайне недоуменном состоянии: Клеманс вдруг целовала меня в шею. И тогда я пропускал какое-нибудь прилагательное, которое собирался было уже вычеркнуть в последней прочитанной мной фразе. Сколько ошибок я пропустил именно по этой причине! Моя божественная подруга вырядилась как настоящая светская дама: шляпка, костюм, туфли на высоких каблуках, — и навела меня на мысль о посещении ресторана, принадлежащего ливанцу.
— Я отказалась от шофера-испанца в последней главе… я ведь тебе, кажется, уже об этом говорила? Я предпочла, чтобы он оказался ливанцем, вот почему мне нужно знать, что он ест. Видишь ли, он вызвал у меня чувство голода.
Я всегда подчинялся любым желаниям Клеманс, не задавая ни ей, ни себе никаких вопросов, не замечая того, что моя жизнь была полностью посвящена ей, не замечая того, что она, вероятно, могла бы попросить меня сделать все что угодно, и я бы выполнил любую ее просьбу, кроме разве только просьбы убить ее, ибо человек не прерывает течения струи воды, утоляющей его жажду, вот так просто, за здорово живешь, без причины или по прихоти.
Я позвонил Шарлю Гранду, чтобы спросить адрес лучшего ливанского ресторана.
— Это «Серебряный кедр» на улице Сири. Да, но где вы сейчас?
— В Институте.
— Ну, Авринкур, это же несерьезно! Я же просил вас поехать куда-нибудь отдохнуть вдвоем. Вы что, забыли? Вы же мне обещали. Передайте-ка трубку Маргарет Стилтон, именно Маргарет Стилтон, а не Клеманс Массер. Алло, это вы, Стилтон?
— Как поживаете, Шарль? Почему у вас такой грустный голос? Что, продажа моих книг идет не очень хорошо? Количество проданных книг уменьшается?
— Ничуть не бывало. В самые плохие дни мы продаем не менее двух тысяч экземпляров. Нет, речь идет о вас, о вашей драгоценной особе, о вашем здоровье, вот что меня заботит. Я ведь просил вас поехать отдохнуть. Вы что же, хотите поиграть на моих нервах? Хотите, чтобы у меня лопнуло терпение?
— Видите ли, Шарль, у нас тут приключилась одна маленькая неприятность. Огюст слегка занемог после того, как дал проявиться своей бурной страсти к пирожным. Ну разумеется, мы оба с вами знаем, какой он сластена и лакомка. Но ведь он в этом смысле — истинное дитя, так за что же на него сердиться? Нет, Шарль, послушайте меня, дайте мне сказать. Если бы он не был ребенком, он бы первым и не распробовал мои произведения, не почувствовал бы их сладости, не почувствовал бы, в чем их вкус. Мы с ним составляем наилучшую «конфетку» в мире; вы, наверное, знаете, каково определение такой «конфетки», по крайней мере я надеюсь, что вам оно известно… «конфетка», в которой обе составляющие ее части идеально подходят друг другу и сосуществуют вместе. Кстати, должна вам сказать, что хороший аппетит является первейшим качеством, необходимым для завоевателей и победителей, короче говоря, для людей успешных. Все великие, в сущности, были большими детьми, и так со времен ранней античности и до наших дней. Я припоминаю название одной книги, которую я нашла у Пенни Честер и не прочла, а буквально проглотила… «Земля — это лакомство». Да, так вот, как только я ее раскрыла и прочитала пролог, так почувствовала, что у меня просто слюнки потекли…
Клеманс, мой неистощимый источник красноречия и богатства! Тебе тогда еще было неведомо, сколь велика способность Шарля Гранда к сопротивлению. А я так и видел его мысленным взором в этот момент, сидящего за своим столом по-американски, то есть положив ноги на стол, держащим телефонную трубку на животе и уставившимся в потолок, откуда из установленного там динамика лился голос Клеманс. В этот миг Шарль был невозмутим, бесстрастен и непоколебим, подобно скале, противостоящей мощному потоку. А Клеманс все продолжала вести свои речи, подмигивала мне и подавала какие-то знаки своей нежной, ласкающей рукой.
— Алло, алло, Шарль, я что-то вас почти не слышу! Ну как, вы успокоились?
— Я жду от вас почтовую открытку, — ответил он, — пожелтевшую от времени, забытую вами на стойке в какой-нибудь убогой кондитерской и помеченную штемпелем какой-нибудь совершеннейшей дыры в жутком захолустье, о которой я никогда слыхом не слыхивал. И никакого текста, одни лишь ваши «наилучшие пожелания». А теперь отправляйтесь в ресторан и приятного вам кедра!
Всякому человеку однажды вдруг приходится испытать определенное омертвление чувств, когда у него словно появляется бельмо на глазах и он перестает видеть все то, что касается предмета его любви. Да, он действительно физически больше не видит ту особу, которую он любит или которую он любил, хотя она и находится рядом с ним. Объект былой любви как-то незаметно отступает, скрывается и предоставляет вам, вполне довольному собой и жизнью, заполнить освободившееся пространство. По моему мнению, это первый признак грядущего разрыва, ведь это явление влечет за собой бесконечные извинения, неловкость, замешательство, злость, гнев, ненависть, усталость и, наконец, забвение. И тогда вам остается только резким толчком открыть дверь, ведущую в царство неземной любви и божественного утешения. Я прочел обо всем этом, когда правил ошибки и убирал опечатки в «Проповеди об утешении» достопочтенного отца Бенуэ, того самого отца Бенуэ, чьи произведения в стародавние времена были бы внесены в список книг, запрещенных католической церковью, а его самого отлучили бы от Церкви и осудили бы на изгнание, настолько текст его творения был резок, груб, вольнодумен и даже малопристоен, ибо автор нисколько не считался с общепринятой моралью и благопристойностью: он бросал вызов стыдливости ради того, чтобы ярко и выпукло показать разницу между грязью распутства и божественной благодатью, а также для того, чтобы показать, сколь велик тот путь, который каждый должен проделать ради самого себя.