Клеменс
Шрифт:
Торжественно, словно в танце, открывающем благотворительный бал, он медленно, очень медленно стал удаляться, уходить от меня прочь – по паркету громадного зала, где вытянутые по горизонтали зеркала в тяжелых резных рамах висят ближе к плафонам (розы, пастушки, амуры и фавны), чем к янтарным разливам паркета, где разливы зеркал служат не для отражения антрацита фраков и розовой гладкости маленьких плеч, а лишь для приумножения сияния – свечей, свечей, свечей…
Ниагары света, океаны света, нерасторжимые с ручьями музыки… с мельканием пар… с трепетом вееров… с блеском серебряных,
"…Правда, красиво?" – доносится до меня сверху бас.
Клеменс, видимо, уже несколько секунд показывает мне глазами на край стола. Там – занесенное сюда ветром – или извлеченное этим тевтонским кладоискателем из уличного сора, – нежно дрожа, живет всеми своими волоконцами тихую жизнь, пушистое и свежее, как новорожденный снег, птичье перо.
"…Вам нравится?" – спрашивает он.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ЕГО ПРИЯТЕЛИ
Где Клеменс обычно пропадал, я не знаю – по некоторым признакам он днями просиживал в загаженных стойлах у всяких-яких аферистов, обычно захолустного происхождения, именовавших себя художниками
(продукцию видел, не комментирую), а чаще – просто у "хороших людей": в эту категорию попадал кто угодно, если Клеменс (как выяснилось по некоторым его скупым репликам) мог с ними видеть себя в компании персонажей из фильма "Доктора Живаго". (Имею в виду голливудскую версию, где высокодуховное создание "блаженного большевика", рррррусскую душу, играет египтянин с ресторанно-рачьим именем Омар, его многотерпеливицкую супругу – дочка Чаплина, а
"любовь на стороне" – блистательная и, несмотря на эпические катаклизмы, словно только что от кутюрье Джулия Кристи.) Немудрено, что, храня пред мысленным взором такого рода смещенный образец,
Клеменс принимал за чистую монету любые выкрутасы очередного князя
Нарышкина – в исполнении какого-нибудь почетного алкоголика из города Кривозубьевска. (Переступив порог моей квартиры, такое существо непременно спрашивало: "Извиняюсь, а как у вас тут дела с половым вопросом?", что в переводе с куртуазно-троглодитского означало, следует ли снимать обувь.) Еще Клеменсу важно было видеть себя заодно с персонажами из фильма "Война и мир" бондарчуковского разлива – или, на худой конец, с таковыми из калатозовской ленты
"Летят журавли". Если выполнялось хотя бы одно из означенных условий, то есть если он попадал хотя бы в один из вышеуказанных фильмов, бытовое поведение "актеров" уже не имело для него никакого значения.
Особенно ярко мне запомнились два лицедея, которые в свободное от
"съемок" время, то есть в повседневной жизни, числились студентами каких-то неброских вузов. Хотя нет, один из них был учащимся очень даже престижного, а именно Горного института, взрывник по будущей своей специальности. Призванием другого была инженерия канализационных сетей. Этот, второй, носил имя Варсонофий
Изяславович (так он мне, по крайней мере, представился), хотя домашнее (точней, общажное) его имя было Вилфред: именно так его звали и
Таинственная вонь стойко исходила от него все то время, что я имел несчастье его у себя в квартире видеть (обонять), но зато благодаря насильственному и длительному вдыханию этой энигматической амброзии я наконец-то понял восхищение Набокова "смешными местами" у Гоголя: у того в "Ревизоре" сказано про заседателя, что "в детстве мамка его ушибла, и с тех пор от него отдает немного водкою". Раньше эта фраза совсем не казалась мне остроумной, а тут до меня, слава создателю, дошло, что она сильна вовсе не юмором, но "совершеннейшей правдою жизни". Этот Варсонофий Изяславович имел тщедушное вертлявое тельце – настоящий михрютка, а если выкладывать впечатления без купюр – анчутка, банный черток (в табели о рангах нечисти – существо какого-то двадцать восьмого ряда): у него были "лирические"
(когда-то голубые, затем мутные, словно осклизлые) глаза с длинными, девичьи загнутыми ресницами, всегда смущенная улыбочка, открывающая серебряную фиксу и рядом с ней – черный вонючий провал зуба в три, сальное темно-русое покрытие темени… то есть при условии евроремонта он мог бы вполне сойти за нестеровского пастушка – настоящий Лель
Средне-русской возвышенности, – такой и прирежет, и рубаху последнюю отдаст, притом "с легкостию необыкновенной". (Возможен также обратный порядок действий – по настроению.)
Думаю, в его послужном списке, как ни крути, фигурировала какая-нибудь каталажка, по крайней мере, его мелкое уголовное прошлое с тюремными последствиями явно проступало то в виде желтого, крошащегося грибком испорченного ногтя (выглядывавшего в дырку синего, зашитого красными нитками носка), то этой дурацкой манерой – куря, ссыпать пепел в согнутую ковшичком ладошку (несмотря на заблаговременно предложенную пепельницу), при этом сидеть, кстати, не на стуле и не на табурете, даже не на подоконнике, а обязательно в углу кухни, вжав голову в плечи, на корточках
(перекрывая нашей бедной кошке доступ к месту справления ее естественных нужд); но самой мерзкой (это уж стопроцентно тюремной) ухваткой была у него, пожалуй, пищевая: когда моя жена, идя на поводу у женской жалости, прикармливала его иногда чем-нибудь существенным – например, картофельным пюре с котлетой плюс салатом из лука и квашеной капусты, он, несмотря на волчий голод, который был очевиден, сначала всегда обязательно расковыривал котлету на мелкие-премелкие кусочки, перемешивал их с пюре, вываливал туда истекающий подсолнечным маслом салат, перемешивал снова и, когда образовывалась однородная, вполне помойного вида тюря, просил суповую ложку и тюрю ту с животной жадностью выжирал. ("Прямо в вену!.. – отрывисто приговаривал он при этом. – Прямо в вену…")