Клеопатра, или Неподражаемая
Шрифт:
Хотел ли он таким образом умерить злобу своей бывшей любовницы, предоставлял ли Бруту всякого рода почести для того, чтобы приглушить ревность его матери? Мы этого не знаем; очевидно лишь, что в начале того года Цезарь собирался назначить своего сына одним из двух консулов (вторым должен был стать Кассий…), которым в период его отсутствия предстояло управлять Римом.
Брут соглашался со всеми нововведениями Цезаря и, подобно другим сенаторам, склонялся перед его волей. Однако, несмотря на почести, которыми ублажал его отец, он оставался таким, каким был всегда: крайне ранимым юношей, в характере которого соединялись слабость и сила, ясный ум и ослепляющая ненависть, — олицетворением муки. И это было заметно, поскольку его душевная боль не имела ничего общего с уязвленным самолюбием других сенаторов. Замкнутый, высокомерный, всегда небрежно одетый, с растрепанными
Наверное, именно для того чтобы походить на героя Утики, Брут так часто становился в позу философа-стоика, афишировал свои грубые манеры, свои мизантропические мании. Почти все это понимали, и в любом случае он не имел ничего общего с тем добродетельным героем, которого хотели в нем видеть (уже после убийства Цезаря) потомки. Да, он всегда давал в долг деньги, когда у него просили, но потом не стеснялся взыскивать со своих должников сорок восемь процентов ростовщической прибыли…
Кассий, когда решил обратиться к Бруту, не мог не понимать, что вторгается в чудовищное змеиное гнездо. Еще бы: ведь он, Кассий, был женат на родной сестре молодого сенатора, той самой Терции, которую (согласно упорным слухам) Сервилия, почувствовав, что ее прелести надоели диктатору, толкнула в объятия своего любовника — а девочке было тогда всего четырнадцать или пятнадцать лет. И Кассий знал также, что в центре проклятого треугольника, образованного Брутом, его матерью-прелюбодейкой и его отцом Цезарем, неизбежно присутствует призрак Катона. Ибо, вдобавок ко всему прочему, Сервилия была сводной сестрой самоубийцы из Утики…
Когда они еще были любовниками, диктатор как-то воспользовался ею, чтобы унизить своего соперника. Это старая история, не более чем анекдот, — но в свое время над нею потешался весь Рим. Дело происходило в сенате, во времена заговора Каталины, в момент расцвета романа Цезаря и Сервилии. Страстно влюбленная Сервилия не смогла удержаться и послала Цезарю записку — которую ему передали прямо на заседании, — не оставлявшую никаких сомнений относительно характера их связи. Наблюдая, с каким возбуждением Цезарь читает эти таблички, Катон убедил себя, что в них идет речь о готовящемся государственном перевороте. Он вскочил со своего места, стал кричать о заговоре и о том, что Цезарь принял сторону мятежников. В зале поднялся невообразимый шум. Тогда Цезарь спокойно протянул крикуну таблички Сервилии. Текст послания, очевидно, был более чем фривольным, ибо добропорядочный Катон залился краской и швырнул таблички Цезарю со словами «Возьми, пьяница» — но при этом у него был такой смущенный вид, что все присутствующие поняли, в чем дело, и разразились гомерическим хохотом. Рим смаковал эту историю в течение нескольких лет. Этого тоже — может быть, в первую очередь именно этого — Брут не мог простить Цезарю.
Однако, пожелав прозондировать настроения своего шурина, Кассий не стал напоминать ему о старых обидах. А просто спросил: разве не носит Брут то же имя, что и убийца Тарквиния Гордого, последнего царя?
Кассий прекрасно знал, что герой, которого он упомянул, умер, не оставив потомства, и что, следовательно, совпадение имен в данном случае является чистой случайностью. Брут тоже это знал. Поэтому сделал вид, будто не понял намека, и уклонился от ответа.
Тогда Кассий решил усилить нажим. Сперва на Брута пытались воздействовать косвенным образом — просто путем публичных оскорблений, которые всегда воспринимаются очень болезненно. На цоколе статуи предполагаемого предка Брута стали появляться надписи: «Нам нужен Брут!», «Если б Брут жил теперь!» и прочее в том же духе. Потом сыну Сервилии стали открыто говорить, что по материнской линии он происходит от человека, который четыре столетия назад героически убил одного из своих сограждан из-за одного лишь подозрения в том, что тот хотел стать царем. А поскольку Брут продолжал притворяться глухим, однажды утром, открывая заседание, он обнаружил на своей преторской трибуне уже совершенно недвусмысленную надпись: «Брут, ты спишь?».
Он ни на что не реагировал, так как понимал, в какую противоестественную ловушку хочет заманить его Кассий: речь шла о том, чтобы смешать в единый клубок незаконность его, Брута, рождения и незаконность притязаний Цезаря на царскую власть. Кассий
Но Брут чуял подвох и сопротивлялся изо всех сил. Кассий и его приспешники тоже не складывали оружия. Брут находил на своей трибуне все новые надписи: «Нет, ты не настоящий Брут» и прочее. А потом обнаружил еще более ясное послание, чуть ли не угрозу: «Ты мертв?».
Это преследование стало настолько очевидным, что слухи о нем дошли до Цезаря. Диктатор уже понял, что против него готовится заговор, и ему даже сообщили (несомненно, чтобы запутать следы), имена двух предполагаемых зачинщиков — преданных ему Долабеллы и Антония. Цезарь не дал себя обмануть этим маневром; он наверняка уже знал, что если ему суждено быть убитым, то падет он от рук Кассия и Брута, и он ответил доброхоту, который хотел заставить его заподозрить Антония и Долабеллу: «Я не боюсь этих славных здоровяков с красивыми волосами и свежим цветом лица. Те, кому я не доверяю, — хиляки с бледной кожей» [77] .
77
Ср. в русском переводе Плутарха: «Я не особенно боюсь этих длинноволосых толстяков, а скорее — бледных и тощих». Плутарх. Сравнительные жизнеописания. Цезарь, 62.
Этого суммарного портрета хватило, чтобы все римляне поняли, на кого он намекает: на Кассия и своего собственного сына. Когда Цезарю во второй раз сообщили о готовящемся покушении, доносчик, очевидно, имел самые лучшие намерения и к тому же был прекрасно информирован, потому что сказал, что душой заговора является Брут.
Цезарь рассмеялся ему в лицо; потом показал из-под полы тоги свою руку профессионального воина, загорелую и крепкую, и спросил: «Как? Неужели вам кажется, что Брут не выждет гибели этого бедного тела?»
В этой реплике, как и в большинстве других высказываний Цезаря, не было ни легкомыслия, ни гнева, ни страсти. Он взвесил каждое слово и, виртуозно владея искусством двусмысленностей, на сей раз добавил к словам еще и жест, чтобы все поняли точный смысл его ответа: даже если Брут завидует ему как завоевателю и политическому гению, даже если ненавидит абсолютизм его власти до такой степени, что желает ему, Цезарю, смерти, сын не найдет в себе силы для того, чтобы поднять руку на плоть, из которой вышел.
Цезарь тем самым, видимо, затронул глубоко сокрытую от посторонних глаз рану Брута. Почерпнул ли незаконный сын в этой последней провокации мужество для совершения отцеубийства — или, напротив, упомянутая фраза заставила его еще раз усомниться в почти уже принятом решении? А его мать Сервилия, чье женское очарование уже успело поблекнуть, — использовала ли она эту фразу, как полагают некоторые, чтобы склонить сына к участию в заговоре и таким образом отмстить за давнюю измену императора и за непереносимое зрелище того, как теперь он афиширует в Риме свою связь с царственной любовницей, иностранкой, женщиной на тридцать лет моложе ее самой, которая недавно, как и она, родила Цезарю сына? Нам остается лишь гадать. Очевидно лишь, что заговорщиков эта фраза возбудила еще больше и что в последние недели жизни Цезаря его прошлое стало для него ловушкой, обступило его со всех сторон.
По жестокой иронии судьбы величайший гений античности превратился в жертвенное животное, которое ведут на заклание, не из-за своих политических решений или ослепительных военных побед, а из-за банальных эпизодов личной жизни: ревности бывшей любовницы, конфликтов с людьми, обиженными его чрезмерно резкими высказываниями, пустячной истории с конфискованными львами…
Если, конечно, не считать Брута, единственного по-настоящему трагического актера в этой пьесе: ведь для него речь шла вовсе не о том, чтобы принять участие, под влиянием бог весть какого стадного инстинкта, в ритуальном убийстве племенного вождя. Он не готовился убить Отца-прародителя. Он должен был убить собственного отца — и этот его родитель сам бросил ему вызов.