Клейн и Вагнер
Шрифт:
1
В скором поезде, после спешки и волнений, связанных с бегством и переездом через границу, после вихря тревог и событий, волнений и опасностей, еще глубоко удивленный тем, что все сошло хорошо, Фридрих Клейн совсем сник. Поезд катился со странной деловитостью - хотя торопиться больше не нужно было - на юг, торопливо пронося немногочисленных пассажиров мимо озер, гор, водопадов и прочих чудес природы, через гулкие туннели и мягко покачивающиеся мосты, все кругом было непривычно красиво и немного бессмысленно, мелькали картинки из учебников и открыток, пейзажи, которые вспоминаешь как знакомые и которые все-таки не имеют к тебе ни малейшего отношения. Это была наконец чужбина, и здесь теперь было его место, домой возврата
Мысль, что теперь с ним уже ничего не случится, что он за границей и пока, благодаря своему фальшивому паспорту, защищен от преследования, эту приятную и успокоительную мысль он, правда, то и дело вытаскивал, надеясь согреться и насытиться ею, но эта славная мысль была как мертвая птица, которой дует в крылья ребенок. Она не была жива, она не открывала глаз, она падала из рук, как свинец, от нее не было ни наслаждения, ни блеска, ни радости. Странное дело, он не раз уже замечал в эти дни: он совершенно не мог думать о том, о чем хотел, он не распоряжался своими мыслями, они шли, как им хотелось, и, сколько он ни упрямился, предпочитали задерживаться на том, что его мучило. Его мозг стал как бы калейдоскопом, в котором сменой картин управляла чужая рука. Возможно, все дело только в долгой бессоннице и возбуждении, ведь волнуется он уже довольно давно. Во всяком случае, это скверно, и если не удастся вновь обрести вскоре какое-то спокойствие и какую-то радость, впору отчаяться.
Фридрих Клейн ощупью поискал револьвер в кармане пальто. Этот предмет, револьвер, тоже входил теперь в его снаряжение, в его роль и личину. Как было, в сущности, тягостно и противно таскать за собой и вплоть до некрепкого, отравленного сна держать при себе все это - преступление, поддельные документы, тайно зашитые деньги, револьвер, чужую фамилию. Все это так отдавало сказками о разбойниках, дурной романтикой, так не подходило к нему, Клейну, доброму малому. Это было тягостно и противно, ни облегчения, ни освобождения, на которые он надеялся, не было и в помине.
Господи, зачем он, собственно, все это взвалил на себя, он, человек почти сорока лет, известный как честный службист и тихий, добропорядочный гражданин с ученой жилкой, отец любимых детей! Зачем? Он чувствовал: необходим был какой-то порыв, какой-то нажим и натиск достаточной силы, чтобы толкнуть на невозможное дело такого человека, как он, - и только поняв это, только распознав этот порыв и натиск, только приведя все в порядок внутри себя, только тогда можно будет хоть как-то вздохнуть.
Он резко выпрямился на сиденье и, сжав большими пальцами виски, постарался подумать. Это не получалось, голова была как стеклянная, она была изнурена волнениями, усталостью и недосыпанием. Но ничего не попишешь, подумать он должен был. Он должен был искать и должен был найти, он должен был снова почувствовать какой-то стержень в себе, хоть как-то узнать и понять себя. Иначе нельзя было влачить жизнь дальше.
Он попытался собрать воспоминания этих дней, как собирают пинцетом осколки фарфора, чтобы заделать трещину в старой шкатулке. Это были сплошь мелкие черепки, ни один не был связан с другими, ни один не намекал формой и цветом на целое. Какие воспоминания! Он видел синюю коробочку, из которой он дрожащей рукой вынул служебную печать своего начальника. Видел старика за окошком кассы, который выплачивал деньги по его чеку коричневыми и синими банкнотами. Видел телефонную кабину, где он, говоря в трубку, уперся левой ладонью в стенку, чтобы удержаться на ногах. Вернее, видел, как делает все это не он, а кто-то, кто-то посторонний, кто, не будучи им самим, носил фамилию Клейн. Видел, как тот сжигает письма, пишет письма. Видел, как обедает в ресторане. Видел, как тот - нет, это не был посторонний, это был он, это был сам Фридрих Клейн!
– склонился ночью над постелью спящего ребенка. Нет, это был он сам! Как это было больно, и сейчас, при воспоминании, снова! Как это было больно - видеть лицо спящего ребенка, слышать его дыхание и знать: никогда больше не видеть открытыми этих дорогих глаз, не видеть, как смеется и ест этот ротик, не ждать, что он поцелует тебя. Как это было больно! Зачем этот посторонний Клейн причинял себе такую боль!
Он оставил попытку собрать осколки. Поезд остановился, был виден чужеземный вокзал, хлопали двери, мелькали чемоданы за окном вагона, синие и желтые плакаты громко кричали: гостиница "Милано", гостиница "Континенталь"! Надо ли было ему обращать на это внимание? Было ли это важно? Таило ли опасность? Закрыв глаза, он на миг впал в забытье, сразу же встрепенулся, широко раскрыл глаза, изобразил бдительность. Где он находился? Вокзал был еще на месте. Стоп - как моя фамилия? Он прорепетировал в тысячный раз. Итак: как моя фамилия? Клейн. Нет, к черту! Долой Клейна, Клейна больше нет. Он ощупью поискал бумажник, где лежал паспорт.
Как все это было утомительно! Вообще... кто бы знал, как это безумно утомительно - быть преступником!.. Он сжал руки в кулаки от напряжения. Ведь все это здесь совершенно не касалось его; гостиница "Милано", вокзал, носильщики - все это он мог спокойно отбросить... нет, дело шло о другом, о важном, - о чем?
В полудреме - поезд уже снова шел - он вернулся к своим мыслям. Это ведь было так важно, вопрос ведь был в том, можно ли влачить жизнь дальше. Или... разве не проще покончить со всей этой утомительной бессмыслицей? Разве у него нет при себе яда? Опиума?.. Ах нет, вспомнил он, яда ведь он не достал. Но у него есть револьвер. Да, верно, очень хорошо. Великолепно.
"Очень хорошо" и "великолепно" сказал он вслух и прибавил еще несколько таких слов. Он вдруг услышал свой голос, испугался, увидел в оконном стекле отражение своего искаженного лица, чужого, карикатурного и грустного. Господи, крикнул он про себя, господи! Что делать? Зачем жить дальше? Стукнуть лбом в эту бледную рожу, броситься на это мутное дурацкое стекло, вгрызться в него, перерезать себе стеклом горло. Удариться головой о шпалы, глухо и гулко, намотаться на колеса множества вагонов, все вперемешку, кишки и мозги, кости, сердце, глаза - и растереться по рельсам, стать ничем, уничтожиться. Это было единственное, чего оставалось желать, что еще имело смысл.
В отчаянии уставившись в свое отражение, прижавшись носом к стеклу, он снова уснул. То ли на несколько секунд, то ли на несколько часов. Голова его болталась, он не открывал глаз.
Очнулся он ото сна, последняя часть которого осталась у него в памяти. Он сидел - снилось ему - на переднем сиденье автомобиля, быстро и довольно рискованно ехавшего по городу то в гору, то с горы. Рядом с ним сидел кто-то, кто правил машиной. Во сне он пнул этого человека в живот, вырвал у него руль и повел автомобиль сам, очертя голову, напролом, почти впритирку мимо лошадей и витрин, задевая деревья, так что только искры из глаз сыпались.
После этого сна он очнулся. Голова у него стала яснее. Он улыбнулся по поводу приснившегося. Пинок в живот был хорош, он с радостью воспроизвел его мысленно. Он принялся восстанавливать сон и о нем размышлять. Как пролетал автомобиль мимо деревьев! Может быть, это объяснялось движением поезда? Но вести машину было, при всей опасности, наслаждением, счастьем, избавлением! Да, лучше самому вести машину и при этом разбиться, чем чтобы тебя всегда вез и направлял кто-то другой.
Но... кому, собственно, нанес он во сне этот удар? Кто был этот незнакомый шофер, кто сидел рядом с ним за рулем машины? Он не мог вспомнить ни лица, ни фигуры - вспоминалось лишь какое-то чувство, какое-то неясное общее настроение... Кто бы мог это быть? Кто-то, кого он уважал, за кем признавал право распоряжаться его, Клейна, жизнью, кого терпел над собой и кого все-таки втайне ненавидел, кому в конце концов дал пинка в живот! Может быть, его отец? Или кто-нибудь из его начальников? Или... или наконец это я?