Клиентка
Шрифт:
Вроде бы мелочь, но старик придавал ей большое значение. Он даже уговорил жену дать их сыну имя, в котором так или иначе выражался бы французский дух. Так появился на свет Франсуа Фешнер. Подобный поступок был наивысшей данью уважения своей новой родине. Если бы ребенка назвали Анатолем-Франсом Фешнером, это звучало бы слишком самонадеянно. Что касается свидетельства о рождении, его незачем было менять после того, как один из депутатов парламента попытался унизить председателя совета, следуя давней традиции искажать фамилию, чтобы как можно больнее уязвить ее обладателя. Мендес-Франс? [9] Да это же не имя, а гражданское состояние!
9
Мендес-Франс
— Один кусочек сахара или два? Франсуа сейчас придет, он заканчивает примерку с клиенткой.
Когда господина Фешнера позвали в мастерскую, я принялся прохаживаться по магазину в одиночестве. Нельзя было сказать, что его обстановка вышла из моды. Здешняя атмосфера была чуждой духу времени любой эпохи. Через тридцать лет все тут останется таким же, как было тридцать лет назад. Изредка Фешнеры делали косметический ремонт. Тем не менее клиенты у них никогда не переводились. Побелка и краска не отпугивали провинциалов, оставлявших в лавке свои шубы на хранение или даже делавших покупки. Таким образом они демонстрировали свою преданность фирме, стойко державшейся на протяжении трех поколений.
Невозможно укрыться от взглядов зеркал. Разве что спрятаться под ковром, чтобы выбраться из кольца своих двойников. Меховщик рассматривал здесь свои изделия, подобно тому как художник приглядывается к собственным картинам, чтобы обнаружить в них изъяны. С изнанки они выглядели лучше.
Я подошел к витрине, завороженный бесконечным движением пешеходов по улице, тем более что передо мной мелькали кадры немого кино. Но если прохожие, в свою очередь, замечали меня, их удивление было куда сильнее моего. Я красовался в звуконепроницаемой витрине, как рыба в банке. Выставлял себя напоказ, словно гамбургская проститутка.
Я присел у старинного бюро, изящного письменного стола, в нижнем выдвижном ящике которого лежали чеки и пачка кредитных карточек. Моя рука небрежно покоилась возле телефона. Если бы в магазин зашла какая-нибудь клиентка, то она вполне естественно осведомилась бы у меня о цене шляпки из канадской куницы. Ведь торговец — это прежде всего тот, кто сидит у кассы или ее подобия. Но на этом сходство между нами кончалось; прежде чем я открыл бы рот, любая бы поняла, что я не тот, за кого себя выдаю. У меня не хватило бы терпения ждать целый день, когда покупатели пожалуют в магазин. Торговля не была моим призванием.
Отец и сын превосходно дополняли друг друга. Они, казалось, гармонировали во всем, начиная с безупречного внешнего вида — даже если стояли на коленях, нанося последний штрих в перелицовке какого-нибудь манто. Фешнеры никогда не вышли бы к клиенту без пиджака. Не мыслили они себя и без галстука. Их чувство собственного достоинства, присущее порядочным людям, в полной мере проявлялось в отутюженных воротничках. Это казалось им пустяком, естественным для человека, который преклоняет колена перед дамой, пытаясь убедить ее в том, что подлинное изящество незаметно, что это, главным образом, просто идея, витающая вокруг тела. Фешнеры были полной противоположностью итальянцам, глядящим на женщин глазами работорговцев.
Их тандем работал слаженно, тем более что оба уважали друг друга. Это довольно редкий случай, достойный внимания. Как правило, отцы и дети недолго следуют в одной упряжке. Отцы сетуют на то, что дети гнушаются их жизненным опытом и обращаются с ними пренебрежительно. Дети жалеют, что их старики отстали от жизни и неспособны идти в ногу с веком. Профессия у них одна и та же, но порой напрашивается вопрос, удается ли им сообща справляться со своим делом.
Господин Фешнер вернулся, сел на свое место и позвонил скорняку. Даже общаясь с поставщиком, старик изъяснялся на чистейшем французском языке, без всякого позерства и жеманства. По его правильной речи можно было понять, что он — самоучка. Иммигрант, воздающий должное приютившей его стране. Чувствовалось, что он делает это легко и охотно. Именно благодаря этой особенности Фешнер отличался от множества своих сверстников, до сих пор говоривших по-французски с грехом пополам. Вот ведь у польских закройщиков из квартала Марэ, вечно варившихся в собственном соку, так и не возникло потребности отказаться от «Unser Wort» [10] ради «Фигаро».
10
"Наше слово" (нем.).
И все же изысканный язык Фешнера свидетельствовал о его некогда униженном положении. Он не мог избавиться от привычки оправдываться. Его фразы зачастую начинались с извинения. Это было трогательно, особенно когда он извинялся еще и за этот свой пережиток. Тем не менее господин Анри в этом отношении значительно опередил своего отца, переселившегося во Францию. Тот поначалу всякий раз, когда его называли «месье», оборачивался в поисках того, к кому относится данное обращение. Вероятно, просто не привык. В ту пору к эмигрантам из Восточной Европы все еще относились как к людям второго сорта, входящим в помещение через дверь-вертушку в последнюю очередь и выходящим оттуда впереди всех.
Я восхищался спокойствием Анри Фешнера. От него исходила естественная уверенность в себе, производящая неизгладимое впечатление. Теперь ему нечего было больше доказывать, а стало быть, нечего и бояться. Именно таким я всегда представлял себе мудреца. Я собирался равняться на него в старости.
Чаще всего Анри Фешнер держал рот на замке. Воспоминания торговца были сродни зубам — их приходилось вытаскивать силой. Но мне бы и в голову не пришло на это сетовать. Он ухитрялся сказать все одной фразой. Как-то раз, когда я спросил старика, не намерен ли он перебраться на склоне лет в Израиль, он улыбнулся в ответ и произнес, качая головой: «В страну, где оркестров больше, чем зрителей? Бог с вами!..»
Анри Фешнер принадлежал к немногочисленной категории людей, большей частью мужчин, как правило, преклонного возраста, в обществе которых я мог находиться часами, не обмениваясь с ними ни звуком; когда я уходил от этих молчунов, мне казалось, что у нас состоялся разговор по существу. То же самое могло бы произойти сегодня. Но этого не случилось.
— Ну как ваша писанина, дело движется?
— Знаете, всегда трудно говорить о том, чем сейчас занимаешься…
Это и раньше было правдой, а в тот момент особенно. Если бы я осмелился, я засыпал бы старика вопросами, вертевшимися у меня на языке. Но меня удерживала любовь, которую я к нему испытывал. То, что мне довелось недавно узнать о прошлом Фешнера, усиливало это чувство.
— Сын сказал мне, что вы решили рассказать о жизни какого-то писателя. Автобиографии — это интересно; я иногда их читаю.
— Биография, не авто… — произнес я осторожно, чтобы его не обидеть.
— Да ладно, разница невелика. На каком периоде вы остановились?
— Война. Он не был на фронте, но…
— Но он был в оккупации. Как и все.
Я не мог упустить такой случай. Не в силах больше сдерживать свое нетерпение, я ринулся в атаку:
— А вы? Как вы тут жили?
Старик смерил меня взглядом с головы до ног. Назови я его жидом, он посмотрел бы на меня с таким же презрением. Я впервые заметил, что в глубине глаз господина Анри поблескивает лезвие ножа. Его сухой безапелляционный ответ исключал всякое продолжение темы: