Клоака
Шрифт:
Но больше всего меня поразило одно полотно без рамы, наполовину прикрытое другим холстом, прислоненным к стене. На полотне — изображение молодой женщины. Гарри писал ее, посадив в сломанное кресло, стоявшее сейчас посреди комнаты. На женщине надето простое темно-серое платье, на лице нет никаких признаков жеманства — оно выражает суть ее характера честно и неприкрыто. Но на самом деле Уилрайту удалось нечто большее — он так удачно отбросил свет на ее лицо и так сумел оттенить глаза, что стал виден присущий женщине дух несгибаемой верности… и, что мне кажется еще более сложным, Гарри верно ухватил целомудренную эротику этой женщины — то, что больше всего поразило меня и при личной встрече с ней. Кроме того, художнику удалось передать темную тень на
— Эмили Тисдейл, — сказал я.
— Вы проницательны, Макилвейн. Это действительно мисс Тисдейл.
Мне пришлось объяснить Донну, что это та самая молодая женщина, которую все, в том числе и она сама, считали невестой Мартина Пембертона. Позади меня раздался громкий грубый смех.
Это рассмеялся Гарри Уилрайт.
Сейчас-то я прекрасно понимаю, что нет ничего удивительного в том, что друг Мартина был знаком с его невестой, но тогда это поразило меня, как совершенно неожиданное совпадение. Кроме того, нельзя сбросить со счетов воздействие искусства — портрет дышал прямо-таки интимной близостью — к тому же я чувствовал, что упираюсь лбом в стену, преградившую мне путь к пониманию душевного труда нового поколения, столь отличного от нашего. У каждого из молодых людей, несомненно, был свой собственный характер, но всех объединяла одна общая для них черта — в моем осознании происходящего в их душах существовали провалы. Я не мог понять, чего ждут они от своей судьбы. Было такое чувство, что я частично потерял слух и временами не способен уяснить, о чем они говорят, несмотря на то что совершенно ясно слышу звуки их голосов.
Художник подошел к нам. В руках он держал потрескавшиеся грязные рюмки и бутылку бренди. До полудня было еще довольно далеко. Дышал Уилрайт трудно и с каким-то присвистом. Да, Гарри был действительно тучный субъект с огромными руками, насквозь провонявший табаком. От его давно не стиранной блузы тоже исходил довольно неприятный запах.
— Хорош портрет, правда? — спросил он. — Заметьте, я не стал писать ее подавшейся вперед, с поднятым подбородком и скрещенными лодыжками, как это сделал бы другой художник. У Эмили прирожденная грация… это не результат тренировок. Я позволил ей сидеть в произвольной позе. Вот посмотрите — ноги просто поставлены на пол, юбка свободно облегает бедра, руки положены на подлокотники кресла, а взгляд сибирских глаз устремлен прямо на вас.
— Почему сибирских? — изумился Донн.
— Скулы широкие и высоко приподняты, кроме того, видите? — наружные углы глаз выше, чем внутренние. Не говорите это старику Тисдейлу, но среди его ревностных протестантских предков затесалась горячая степная женщина. Я вынужден был не заострять на этом внимания… она бы меня не поняла… знаете, есть такой тип женщин, которые искренне верят в невинную дружбу с мужчинами… поистине, они для нас — просто бич.
Гарри был просто невоспитанный грубиян. Мое непоколебимое, вынесенное из жизненного опыта убеждение состоит в том, что все художники без исключения — неисправимые грубияны. Это парадокс — непостижимый Бог позволяет им писать то, чего они никогда не поймут. Как и все флорентийцы, генуэзцы и венецианцы, которые в обыденной жизни были негодяями и сибаритами, но которые милостью Божьей подарили нам ангельские образы, и образ самого Иисуса Христа, который они исполнили своими тупыми, невежественными руками…
— Может быть, вы не заостряли на этом внимания по причине своей дружбы с Мартином Пембертоном? — спросил Донн, продолжая рассматривать портрет.
— Да, и поэтому тоже. Если вы уж так настаиваете. Я бы, конечно, обошелся с ним как с другом, хотя сейчас я вряд ли стал бы дружить с ним. Я друг Эмили, хотя предпочел бы быть чем-то большим, чем просто другом. А для Мартина она — потерянный друг… Кажется, мне удалось достаточно точно описать ситуацию.
— Почему потерянный? — спросил Донн.
— Потому что она сама упорно настаивает на этом, — ответил Гарри с таким торжеством, словно ему удалось решить сложнейшую головоломку. Он предложил нам сесть и налил бренди, хотя мы его об этом не просили.
Я рассказал Донну все, что, по моему мнению, ему следовало знать об Уилрайте. Сказал, что лучшая часть души Гарри висит на стенах его мастерской. Что доверять этому человеку нельзя. Что он лжет просто из любви ко лжи. Что мы не добьемся от него правды, даже если он ее знает. Теперь Донн сидел в том самом кресле, в котором позировала Эмили. Колени его торчали, локти Донн упер в подлокотники, а пальцы сцепил на груди. Он задал Гарри один или два вопроса. Причем таким тоном, словно ответ его не слишком интересовал. При этом голос был тихим и в интонациях его прозвучала уверенность в том, что ответы будут даны. Не знаю, в чем заключался секрет, но Уилрайт заговорил.
— Клянусь Богом, я не знаю, где сейчас Пембертон и куда он собирается. Да и знать не хочу. Можете мне поверить, меня больше не интересуют его дела, — сказал Гарри. — Я сыт по горло этой семейкой.
— Но дело в том, что он несколько недель не показывался на работе, он задолжал за квартиру. Как вы думаете, что могло случиться?
— Думаю, что беспокоиться не о чем. С Пембертоном ничего не может случиться. Знаете, когда с кем-то случается несчастье, начинаешь что-то чувствовать… подозрительное. Но сейчас я ничего не чувствую. С моим неземным приятелем ничего случиться не может. Не в его натуре покоряться. Он всегда возьмет от жизни свое, даже если это жизнь его призраков.
— Когда, вы говорите, видели его последний раз?
— Я видел его здесь. Мартин пришел ко мне. Эмили как раз позировала. Он влетел как ураган. Стоял июнь, но он все равно был в накинутой на плечи шинели. Он вошел и начал расхаживать взад-вперед на своих прямых ногах. Это отвлекало Эмили. Она следила за ним, непрестанно крутя головой. Женщины любят Мартина — не понимаю почему. После того как отец лишил его наследства, он часто обедал у меня… Вы же знаете, мы жили в одной комнате, когда учились в университете. Он и тогда был точно таким же. Мне кажется, что он родился бродягой, с бледными щеками и метафизическим бредом. Он ненавидел профессоров, презирал своих товарищей-студентов. Он всегда был выше всех, блистательным и недоступным пониманию средних умов.
— Вы были с ним хорошими друзьями?
— Я находил его забавным. Но вы знаете, мне никогда не хотелось увидеть его без рубашки. Его бледная и впалая грудь — превосходное вместилище для чахотки. Но, когда я привез его домой, мои мать и две сестры буквально восхитились им. Они его обожали. Они кормили его и заслушивались его россказнями. Его идеи произвели на них неизгладимое впечатление. Возможно, потому, что он слишком серьезен, не приукрашивает себя в женском обществе и плюет на мнения женщин о себе. Да, должно быть, так. Женщины очень доверяют мужчинам, которые не видят в них женщин.
— Но почему Мартин прервал сеанс?
— Не знаю, наверное, просто для того, чтобы прервать. Чтобы выместить на нас свое настроение. Он расстроил Эмили. Они поссорились.
— Из-за чего?
— Откуда я знаю? Если даже вы сидите рядом и слышите каждое слово, вы все равно никогда не догадаетесь, из-за чего ссорятся влюбленные. По-моему, они и сами этого не понимали как следует. Речь шла о верности. Не о неверности, заметьте это. Мартин упрекал Эмили в ее преданности. «Неужели ты не понимаешь? — кричал он, а она сидела в кресле и рыдала в три ручья. — Каждый раз, когда мы встречаемся, я испытываю твое терпение и злоупотребляю твоей добротой. Тебя это, кажется, не трогает. Ты ждешь следующего раза! Неужели ты не понимаешь, в какую преисподнюю ты рискуешь заглядывать? Если ты получишь меня в моем нынешнем состоянии, не имеющим ответов на мои вопросы и ничего не понимающим, ничего хорошего из этого не выйдет. Ты будешь питать себя воспоминаниями о нашем детстве, когда мы ничего не понимали в жизни. Это будет бесконечная пытка». Ну и так далее, в том же духе.