Клуб города N; Катамаран «Беглец»
Шрифт:
— Я многого не знаю, — посуровел Исидор Вержбицкий, — но чутье подсказывает мне, что я ступаю по верному пути.
— Гляди же, ненароком забредешь туда, откуда не выбраться.
Он вскоре ушел. У меня же в тот день все пошло наперекосяк — не потому, что я разволновался после услышанных новостей, — в них было как раз мало нового для меня, но потому, что я отныне в некоей мере должен был принять ответственность за судьбу моего знакомца, Исидора Вержбицкого, так же, как некто, вероятно, печется и о благополучном исходе моих устремлений. Ужель душа моя в неволе?
Я
…Я кожей спины ощутил, что кто–то стоит позади. Внутренне напрягшись, я перегнулся через раму, отыскивая взором некий спасительный выступ, камень для защиты, но рука моя с разъятыми пальцами была далека от дороги и тогда, закричав, ибо улица была пустынна, закричав от невыносимой боли и тоски, я резко обернулся и, словно бык, боднул лбом в грудь стоявшего за мной. Он захрипел, выпучив очумело глаза, — я ударил его ногой с неведомой прежде злобой и ожесточением.
— Хочу, хочу тебя! — шептал слюнявый Николай, выпростав дрожащие в ознобе вожделения руки.
— Прочь, урод! — вырвался из моей груди свирепый крик. Я подскочил к саквояжу и вынул скальпель.
Николай неприязненно перекосился в лице, шагнул, просветлев:
— Хочу тебя, хочу…
Приник ко мне, обхватил плечи и стал усыпать поцелуями мое чело, обливаясь слезами:
— Ты унесешь меня от боли и страданий, избавишь от тяжести земли навсегда, проникнешься мною…
— Избавлю, — я стиснул зубы и провел коротко скальпелем по вспученной артерии на его худосочной шее.
Он обмяк, не издав ни звука, с прощальным облегчением заглянул в мои глаза и опустился к моим ногам. Шея его обагрилась не кровью, а словно гноем.
___________
Часы пробили четверть десятого. За окном было непроглядно. Я устало провел ладонью по взмокревшему лбу. Пожалуй, кроме лопаты понадобится и лом. Земля промерзла. На оконном стекле застыл словно выведенный разбавленной тушью силуэт, прожженный огоньком свечного огарка за спиной. Я стоял прямо, точно деревянная колода, сопротивляясь желанию глянуть вниз на то, что свершилось, что стало неминуемым, не желая признавать, что преобразился наконец из свидетеля в участника собственной судьбы. Затем спустился в дворницкую, взял лопату, лом и отнес их к береговому откосу, где намеревался совершить погребение.
…Ветер шарил по закоулкам. Обвернутый покрывалом–саваном труп давил на плечо… Вот и берег. С реки веет леденящей сыростью граница меж землей и водой поглощена мраком — ни единой звезды в небе. Размытое, подслеповатое око луны. Я поспешно стучу ломом, что–то, торопит меня, хотя ночь длинна и едва ли кто забредет на этот пустынный берег. Мои ноги соскальзывают, и я стучу все яростней, все неутоленней. Мелькнула мысль: кто будет копать могилу мне?
Перекладываю лом из руки в руку, выгребаю лопатой и спрыгиваю в яму, которая оказывается мне по пояс. Панцирь земли поверху уже схвачен морозцем, колкий, басистый, а чуть ниже почва по–осеннему прохладная, рыхлая, сквозистая.
Ветер ярится, откинул полог савана. Я вновь оборачиваю голову Николая и стаскиваю покорное тело на утоптанное мною земляное дно, наворачиваю сверху холмик, утрамбовываю его, покуда моя нога не опускается на ровную площадку. Сбегаю к самому берегу, чтобы швырнуть в полынью лом и лопату, и уже с радостью освобождения взбираюсь на кручу над рекой. Скорей домой — к теплу, к свету.
Чего я вправду хочу? Только ли тепла, света или же вдобавок чего–то иного, к чему дорога ведет через кровь? Я посмотрел на скальпель — в высохшей корке гнойной слизи он покоился на столе, на видном месте, единственный свидетель происшедшего.
Я — убийца?.. Нет, я все тот же прежний преподаватель курсов сестер милосердия, ни в чем не поменялся.
Я глянул на улицу — вперевалку вышагивал грузный почтмейстер, а если и он убийца? Я выискиваю взором в веренице прохожих себе подобного, ищу невольно опору. Зачем? Перед кем оправдываться? Что–то принудило меня суетливо одеться, выбежать во двор — на душе неуютно, воровато, я озираюсь поблизости никого нет, и лишь на площади, в толпе, явилось некое подобие успокоения. Вспомнился разговор во время одной из прогулок с Сумским.
— Я хочу убить, признаюсь вам со смущением, — сказал я тогда.
— А ты убей, — сострадальчески искривился Сумский. — Убей Павлуша, полегчает… Вот я — угадай, сколько зарезал на хирургическом столе? Хочу помилую, хочу — жизни лишу, и все шито–крыто. Война была, Павлуша… Я тебе скажу — каждый хоть на миг да не прочь в Тиберия всеповелевающего обратиться, вот и я Тиберием был.
— Как вы можете такое говорить?! — вырвалось у меня возмущенно. — А ежели я возьму да и на вас замахнусь?! По вашу душу приду?
— По мою душу уже пришли, — мягко улыбнулся хирург. — Посмотри, — он обернулся, чтобы указать на угрюмо–молчаливых сестер в экипаже поодаль, они мою душу уже никому не отдадут.
…Я вглядывался в лица — сколь мало в них воистину людского. Коренастый мужик с посинелой рожей несет котелок, а другой пятерней облапил шею общипанной гусыни. Некий худощавый господин с мутными глазами, неестественно бледный, точно из мертвецкой, перебежал дорогу, за ним спешила кухарка с тыквенной кубышкой, перебирал клюкой отставной армеец. Люди ли они или ряженые андрогины, дьявольским чутьем ведомые к своим жертвам, к своим земным половинам?
Колокола тревожно и сбивчиво зазвонили с башенки собора, вторя моему смятению. Их перезвон настигал неумолимо, даже в трактире, куда я внесся с полоумным взором, трясясь и не находя среди склоненных спин свободного места для себя. Наконец уселся, попросил чарку водки и только после заметил напротив попа–расстригу в поношенной рясе, с крашеной шафраном бородой и цепью на шее. Склонясь над замусоленной крышкой стола, он бубнил пьяно и заученно: «Верую Господи и исповедую, яко ты еси воистину Христос, Сын Бога живога, пришедший в мир грешныя спасти… Молюсь убо тебе: помилуй мя и прости прегрешения мои вольная и невольная».