Клуб любителей диафильмов
Шрифт:
Я не ушиблась.
После этого случая мы уже не ездили искать дервиша. Когда мы встречались во дворе, мы говорили друг другу «Привет!», и каждый шел себе по своим делам. Да и говорить-то нам было особо не о чем. А летом Виталик с родителями и бабушкой уехали из нашего города. Насовсем. Я узнала об этом после их отъезда, в тот же день. Я тогда пришла домой, а мама сказала мне, что заходил Виталик, попрощаться. Он оставил для меня подарок. Это была шкатулка, я ее у него уже видела. Эту шкатулку ему однажды бабушка купила, когда еще в отпуск ездила, в Евпаторию. В шкатулке был секретный ящик, и, если завести ключик, на крышке крутилась пластмассовая балерина. Виталик этой шкатулкой не пользовался. Он говорил, что балерина — это для девочек, и вообще непонятно, зачем ему бабушка ее привезла. А мне шкатулка очень нравилась.
Я поставила шкатулку на книжную полку. В первый год я хранила в секретном ящичке пистоны и патрон
…Однажды я пошла в булочную, за чаем. В кондитерском отделе я заметила на полке желтую картонную коробку. Коробка была покрыта пылью. Видимо, она стояла на этой полке уже много времени, но я почему-то ее не видела. По крышке полукругом шла надпись, стилизованная под арабскую вязь: «Танец дервиша». Под надписью был нарисован человек в длинном белом развевающемся наряде. На нем была шапочка, похожая на поварскую, но не поварская. Его руки были подняты, а голова наклонена к плечу. У него были длинные усы.
Внизу крышки, мелким, обычным шрифтом было напечатано: «Конфеты рахат — лукум. Пр — во Турция».
У меня как раз хватило денег — я купила конфеты и принесла домой. Я открыла коробку — внутри лежали ссохшиеся шарики, похожие на глиняные катыши. На боковой стенке я увидела расплывчатый синий оттиск с датой: срок годности истек три года тому назад. Вечером я оторвала от коробки крышку и аккуратно вырезала оттуда дервиша. Потом я взяла с полки шкатулку, отвинтила от ее крышки балерину и приклеила дервиша на ее место. Клеем «Момент». Балерину я положила в секретный ящичек.
Не сказать, что очень часто, но, бывает, я достаю с полки шкатулку, завожу ее и ставлю на стол. Играет музыка — звенят механические колокольчики, и на крышке крутится дервиш. Я сижу перед ним — он поворачивается ко мне то белым нарядом, то силуэтом из неокрашенного картона. Я всегда жду, пока закончится завод, и только потом возвращаю шкатулку на место. Рядом со столом висит зеркало, но я наблюдаю, как танцует дервиш, и не смотрю на свое отражение.
Ночью были фейерверки, днем — воздушные змеи. Воздушных змеев продавали стриженные почти под ноль мальчишки в застиранных свитерах. Как только светофоры переключались на красный, мальчишки появлялись на перекрестках, сновали между машинами, прижимались лбами к автомобильным стеклам, старались встретиться взглядом с шоферами. Змеи были почти в их рост, разноцветный нейлон хлопал на ветру — в тот год змеи были оранжевыми и темно — синими. Потом сигнал светофора менялся, машины трогались с места, так быстро, что все движения за стеклами оставались незавершенными — ладони почти касались бокового стекла и исчезали, оранжевое полотнище застывало в потоке ветра, отражавшееся в окне дома напротив солнце вспыхивало и сворачивалось — окно становилось непрозрачным.
Получается, что я знал его всегда. Но это не так. Я просто помню себя в его квартире: скоро вечер, завтра в школу, я один, я — здесь. Он говорит, что я ошибся,
что я зашел не в тот подъезд, и что даже этажи — мой и его — не совпадают, поэтому он не понимает, с чего вдруг я позвонил именно в его дверь. Окно его комнаты выходит на школьный двор, за двором — гаражи, я видел там дохлую ворону, но об этом лучше не вспоминать.
— У меня есть конфеты, — говорит старик, — ты любишь конфеты?
Он встает, тяжело опираясь на спинку стула, идет, шаркая, мелкими шажками, нащупывает в кармане ключ, открывает дверцу буфета — я замечаю царапины вокруг замочной скважины. Он возвращается с тарелкой. У тарелки надколотый ободок, на ней лежат конфеты в красно — желтых фантиках.
— Чего бы тебе еще показать?
Я ем конфету. Он растерян, ему неловко со мной, я это вижу. Старик оглядывает свою комнату, потом, будто на что-то решившись — как если бы он долго смотрел на фотографию реки или ущелья в горах, а потом увидел бы снимок тех же берегов и тех же гор, но с фигуркой путешественника на переднем плане, и вдруг понял бы, насколько они огромны или, наоборот, вполне соизмеримы с человеческим телом — медленно нагибается и достает из под кровати чемодан. Замки чемодана выломаны, образовавшиеся отверстия забиты скомканной бумагой. Старик открывает крышку. Там ворох одежды. Под ним — стопка писем. Бумага такая ветхая, что кажется, если снять со стопки верхний листик и подержать его на весу, бумага осыплется, и это произойдет так быстро, что пересекающие ее чернильные строчки на несколько секунд останутся в воздухе, одни, а потом осыплются тоже. Еще там есть кружевная салфетка, воротник из истертого рыжего меха, резиновый сапог, деревянные счеты, театральный бинокль с выпавшим стеклышком. Он сдвигает вещи к бортику чемодана. На обнажившемся участке шелковой обивки видна прореха. Старик засовывает туда руку, почти по локоть, потом распрямляется, поворачивается ко мне. В руках у него плоская деревянная коробка.
— Вот, — говорит он, — Посмотри. Вот, что у меня есть.
— Коробочка, — говорю я.
— Коробочка! — передразнивает меня старик. Он прижимает коробку к себе, но потом все же медленно протягивает мне ее.
На крышке — пустыня. На переднем плане — заброшенный дом. Он построен из неплотно подогнанных друг к другу камней. Его дверной проем ничем не закрыт, задняя стена полуразрушена. Вдалеке, почти у горизонта, видна фигура всадника на верблюде. Я вижу всадника со спины. Там, куда он направляется, проступает зарево, а под заревом — темная неровная полоса. Мне кажется, что эти неровности похожи на силуэты домов. Город? Я смотрю на всадника и думаю, проезжал ли он мимо дома, или же ехал каким-то другим путем. А если проезжал, то, скорее всего, заметил дом еще издали, и ехал прямо к нему, наверное, не зная, что он заброшен. А потом он заглянул в дверь, но сквозь нее тоже была видна пустыня. Всадник вдали кажется очень спокойным. Он едет не торопясь.
Я открываю коробку, но там оказывается только блокнот в картонном переплете. Старик говорит мне, что эта шкатулка — одного человека, его звали Лео, он уехал, далеко и очень давно, в город Иерусалим, слышал ли я про город Иерусалим? А потом прислал ему, старику, подарок на память — вот этот самый блокнот в шкатулке, а в блокноте записал адрес — для переписки, не свой адрес, а одного кафе, где он, видимо, бывал. Старик говорит мне, что написал тому человеку письмо — писал два дня и еще целую ночь, а утром умылся и пошел на работу. По дороге, на перекрестке, был почтовый ящик; он собирался опустить письмо туда. Старик остановился там и слышал, как у него бьется сердце — как если бы протянутая с конвертом рука продолжала движение, проникала бы в почтовую щель, проходила сквозь металлические стенки, сквозь пустоту, и на другой границе этой пустоты почти касалась бы человека, чье имя написано на конверте. И тот, к кому он обращался, теперь был сплетением букв, цветными картинками, проступавшими одна сквозь другую, повторением его слов. Старик стоял с запечатанным конвертом в руке, потом он положил конверт в карман и ушел. Он так и не отправил Лео письмо.
Старик смотрит на меня. Потом он забирает у меня коробку из рук. Он молчит, я снова поворачиваюсь к окну. Там темнеет. Он говорит, что проводил бы меня домой, но уже давно не выходит из квартиры. Наконец, в дверь звонят. Это папа по дороге с работы пришел за мной — старик ему позвонил, я знал номер.
В тот вечер я играл в солдатиков. Я соорудил для них лабиринт из лампового радиоприемника — папа сказал, что его уже все равно нельзя починить. Мои фигурки не пробирались сквозь лабиринт, они в нем жили, я их там удобно устраивал. Я больше не думал о старике. Однажды, уже подростком, я поссорился с родителями и вышел на улицу. Моросил дождь, я стоял, прислонившись к двери подъезда, курил и думал, куда бы мне пойти. Я вдруг вспомнил старика, запах лекарств в комнате, вкус конфет, шкатулку, всадника на картинке. Не могу сказать, что мне захотелось пойти к нему, но я попытался вспомнить, где же именно он жил — в каком из домов в нашем дворе, в каком подъезде и на каком этаже. Поначалу мне казалось, что я легко смогу восстановить маршрут. Я попробовал вспомнить, как оказался у старика. Видимо, тогда эта дорога была для меня знакомой, или — выглядела знакомой. Вот я иду, за спиной у меня — ранец. Я смотрю под ноги. Обычно мама говорит мне, чтобы я не сутулился, но сейчас ее рядом нет. Еще мгновение, может быть, минута, не больше, и я зайду в тот подъезд. Пленка, отделяющая память от того, что находится здесь и сейчас — то матовая, то почти прозрачная — оказывается непроницаемой, не выпускает меня. Фигурка в школьной форме сталкивается с ней, расслаивается, переходит в блики на ее поверхности, отражается на всех дорожках, пересекающих наш двор, у всех подъездов. Я оглядываю двор. Я не знаю, где живет старик.
Прошло несколько лет. Однажды утром, проходя по двору, я заметил возле мусорных ящиков выброшенную кем-то мебель — кровать, шкаф, буфет, письменный стол. Я не сразу узнал их. После того вечера, когда я понял, что не знаю адрес старика, я иногда вспоминал о нем. Предметы, которые я видел тогда в его комнате, утрачивали четкость очертаний, цвет, точное местоположение. Я, например, помнил, как старик открывал дверцу шкафа, но не смог бы сказать, где именно в комнате это происходило. Но тем утром они оказались выхвачены из моей памяти — из растворяющей контуры, поглощающей свет, меняющей местами дома, улицы и города, изъедающей события субстанции, которая окружала то, что я помнил, подступала к нему. Был морозный, солнечный день. Воздух казался разреженным. Теперь эти предметы были четко видны. Они были ничьи.