Клуб любителей фантастики, 2005
Шрифт:
У старосты Митрича в избе висела на стене круглая черная тарелка — единственный на село радиоприемник. В тот день избу старосты окружили все местные жители. Отец с матерью прибежали последними.
Подробностей Митрич не знал: было много треска, помех, а потом враги пустили классическую музыку. Но главное слово он успел услышать.
Война.
Я и сам знаю, что эта сцена — в общих чертах — не раз фигурировала в старых военно-патриотических фильмах. Но все равно запрещаю вам предполагать, что моя мама все это выдумала. Просто жизнь иногда
Там же, у старостовой избы, произошло стихийное собрание. В нашем селе, привязанном к цивилизации только слабой радиоволной круглого приемника, плохо представляли себе, на что похожи войны в современном мире. Зато твердо знали, что должны делать мужчины, когда наступает война.
Вставать под ружье, защищать свои дома и семьи. Клише? Разумеется. Но выбора у них не было; они даже не могли допустить возможность какого-то выбора…
На следующее утро, вооруженные охотничьими ружьями, все они собрались на станции, в двадцати с лишним километрах от села. Построились в четыре колонны вдоль железнодорожной полосы. Они ждали, что их заберут и отправят на фронт. Ждали.
Мне так и не удалось — даже теперь, когда давно сняты все грифы секретности, — выяснить, что это был за самолет, куда он летел и кого собирался бомбить. Уж наверное, не глухую тайгу. Думаю, они просто очень забавно смотрелись с воздуха, — шел он почему-то на малой высоте, а на западе уже тогда была неплохая оптика, — стройные ряды ополченцев, готовых к войне позапрошлого века… Одной маломощной бомбы ему было не жалко.
Та воронка до сих пор не заросла лесом… только кустарник и трава по пояс.
Сорок дней.
В тот день умер стодвухлетний Михалыч, у которого полгода назад отнялись ноги, — и в селе не осталось ни одного мужчины старше двенадцати лет.
Строгие, постаревшие женщины в черных косынках запрещали себе и друг другу думать, что их мужья, женихи, отцы и сыновья погибли глупо, бесславно. Да что там — так гибнут комары, прихлопнутые ладонью; в наших местах можно запросто прибить разом с десяток комаров…
Нет. Их мужчины пали на войне, как солдаты, как герои. По крайней мере, все женщины отчаянно пытались поверить в это.
И был вечер, холодный, осенний. Мама вернулась домой уже затемно — валили лес, латали прохудившуюся крышу мельницы, изо всех сил подтягивали хвосты всевозможной мужской работы — успеть бы до зимы… Растопила печь; присела на корточки и грела на черной заслонке красные потрескавшиеся руки.
Она жила одна: ее мать умерла несколько лет назад, отец и два брата — сорок дней… как и жених. Поминки у нас обычно справляли всем селом — но только не теперь, когда горе не обошло ни одной избы. Все окна и двери — наглухо заперты; мерцание свечей за ставнями. В каждой — свои покойники, свои поминки.
Мама тоже зажгла свечу. Достала из погреба бутыль настойки на кедровых почках и травах; налила, вздохнула. Кусочки черного хлеба на четырех кружках с водой в ряд уже превратились в сухари, тронутые плесенью.
И мой отец сказал:
— Здравствуй.
Мама никогда не говорила
На следующее утро она не поднимала взгляда выше первой ступеньки крыльца — а потому не видела, что и другие, все без исключения женщины в черных косынках воровато прячут покрасневшие, припухшие, сумасшедшие глаза. Каждая из них думала — сон. Бесстыдный и сокровенный сон, во искупление которого нужно, наверное, поставить свечку в пустой церкви, где некому править службу…
Я часто размышляю: всё могло бы сложиться по-другому, если б наш престарелый батюшка — его, я знаю, все село уговаривало остаться! — послушался уговоров и не пристроил на ревматичном плече, покрытом рясой, лямку ружья. Если бы…
Он бы огласил: чудо!.. Ему бы поверили. Как, надеюсь, поверят мне, когда я в толстенной монографии проанализирую во всех возможных аспектах природу того уникального феномена. Мне — может быть; но ему, бородатому заместителю Бога в нашем селе, нелепо разнесенному в клочья у железной дороги, — поверили бы точно.
Чудо. Боже мой, как было бы просто…
К началу зимы все уже всё знали — и о себе, и друг о друге. Но продолжали бессмысленно, словно длинное шило, торчащее из мешка, скрывать каждая свою тайну. Необъяснимую — а потому темную, потустороннюю, срамную.
Все женщины, чьи мужья…
И моя мама.
Самые решительные еще осенью без лишних причитаний выпили отвар знахарки Лушки. Именно эти «счастливо отделавшиеся» бабы сформировали в селе костяк, к которому затем прилепились старухи, давние вдовы, одинокие молодки, невостребованные девки и дети-подростки обоих полов, — разношерстный, но единый фронт, ощетинившийся против женщин с одинаково круглыми животами.
А большинство из последних, затравленно кусая губы, твердили: это еще тогда… Действительно, что делает любой мужчина в последнюю ночь перед тем, как уйти на войну?.. А больше ничего не было. Не было!!! И не могло быть…
Им не верили. Впрочем, обещали подсчитать: все-таки сорок дней.
Кто-то первым измыслил: «курвы нечистого». Прижилось. Ох как прижилось…
Истерия нарастала; по мере того, как приближался срок, ни одна из тех женщин уже не могла безнаказанно выйти из избы. Началось с мальчишек, с веселыми воплями «курва!» пулявших снежками из-за плетня, — а через пару недель вокруг каждой моментально образовывались азартно звереющие толпы; накидывались скопом, валили на землю, били ногами: «Скинь, курва нечистого! Скинь!!!»
Несколько раз достигали цели. Кого-то забили насмерть…
Мама наглухо заперлась в избе. Питалась запасами из погреба, глубокой ночью пробиралась за водой к колодцу. Ее хозяйство разворовали под тем предлогом, что некому ходить за скотиной, — но врываться в избу не пробовали, даже тогда, когда всеобщее безумие достигло апогея. Дом-крепость — святое для нашего народа. Сложно вообще-то постичь этот «наш народ» с его святынями…
В конце апреля в селе начали рождаться дети — у первых из них теоретически могли быть «живые» отцы. Но и это не спешили брать на веру: вдруг-таки «ублюдок нечистого», только семимесячный?!