Ключ от Снега
Шрифт:
Ткачу тоже совсем не был нужен раздор с напарником по поводу того, что делать с проводником Зеленых друидов. «Я настаиваю на убийстве свидетеля очень и очень редко, и Рябинник об этом знает, поэтому сейчас особо и не протестует» – размышлял Ткач, уводя связанного Яна с опушки к высокому обрыву. Отсюда удобно будет сбросить убитого, чтобы замести следы хотя бы на время. Высокие обрывы и глубокие пропасти вообще были излюбленным местом работы Ткача, и его даже не останавливало то, что когда-нибудь можно будет определить убийцу по почерку. Сбрасывая очередную жертву, прежний забитый мальчишка, сбежавший когда-то от жестокого лупцевания отца – вечно пьяного деревенского бондаря и от насмешек жестоких сердцем соседских мальчишек, дразнивших его «мослатым пигалицем» и «голоногим аистом», Ткач как будто вновь возвращался в свой самый последний вечер в постылом родительском доме.
Тогда
Друид не стал особо разговаривать – он просто запихнул мальчишку под стол, и дальше корчма уже пошла ходуном. Ткач видел только, как на пол сыпались глиняные черепки от разбитых горшков, слышал крики и проклятия раненых, после чего вдруг наступила тишина. Затем над головой пацаненка появилась рука, нащупала его плечо и осторожно извлекла из-под стола. В корчме царил страшный раздрай, повсюду валялись стонущие и охающие люди, а хозяин забился в угол между столом и буфетом и поминутно икал от страха. Друид бросил на стол большую серебряную монету, прихватил с другого стола чудом уцелевшую там ковригу хлеба и быстро вывел мальчишку с постоялого двора. Этот эпизод должен был бы круто повернуть всю тогда еще коротенькую жизнь Ткача, но днем раньше в ней случилось то, о чем не подозревали ни друид, ни монах, ни одна живая душа на свете.
После очередных побоев и угроз придушить «этого маленького гаденыша» мальчишка выждал момент, когда отец в очередной раз решил отправиться проведать свой погреб на предмет очередных возлияний. Он осторожно, на цыпочках, подкрался сзади и с воробьиным замиранием сердца что было сил толкнул родителя вниз, так что тот, и без того, будучи изрядно во хмелю, пересчитал все ступеньки спиной и головой. Так он и остался лежать возле столь желанной им бочки с брагой. Мальчик долго сидел на краю, ничего не видя и не слыша. Наконец встал, собрался с духом, сполз вниз и, зажурившись, с размаху несколько раз ударил шилом в грудь уже испустившего дух родителя. После этого он оттащил тело подальше, в глубь погреба, и, оглядевшись, заметил большой мешок из дерюги, валявшийся тут с незапамятных времен. Стараясь не глядеть в сведенное гримасой судороги отцовское лицо, он натянул на него мешок и тут увидел, что из дерюги торчит большая ржавая игла с мотком крепкой нитки. Сообразив, что так отца вообще не скоро найдут, он вынул иглу и наспех стал зашивать мешок, который теперь стал походить на десяток таких же других, кучей сваленных в углу просторного погреба, где бондарь обычно хранил свои ржавые обручи и старые, рассохшиеся бочки.
Много позже случилось мальчишке проходить родные прежде места с толпой подмастерьев. Они ежегодно носили свою работу на местную ярмарку, где и бочки его отца когда-то были в большой цене. Там маленький убийца узнал, что отца его, оказывается, порешил один захожий злодей-душегуб по прозвищу Ткач, а прозвали его так, потому что он местного бондаря не только сгубил лютой смертью, но еще и схоронил следы своего душегубства, спрятав несчастного в мешок и искусно зашив крепкими нитками. Говорили еще, что прежде чем несчастного бондаря убить, он и рот ему зашил суровой ниткой. Дальше парнишка слушать не стал, он уже и так разузнал все, что хотел. Кличка, однако, ему понравилась, и с той поры стал он не Приблудой, как окрестили его в скиту скорые и острые на язычок подмастерья, а Ткачом. Учителю его кличка понравилась, но мало-помалу стал он вдалбливать в голову пареньку совсем другие науки, нежели челночную ловкость, потому что сразу разглядел в мальчике злобу затравленного зверька. И хотя о прошлом учитель его особо не расспрашивал – и так было все видно мастеру Золота, которого так звали отнюдь не случайно; не было для него превыше ценности, нежели самая главная драгоценность на свете – молчание.
Возможно, именно с тех пор и приклеилась к Ткачу странная привычка: любил он сбросить свою жертву непременно с обрыва или в пропасть. Может быть, потому что считал и саму смерть долгим ощущением падения, которое никак не хочет закончиться, и, сбрасывая свою жертву, Ткач словно сам устремлялся за ней, вниз, вглубь, в вечную и оттого – такую притягательную тайну. Во всяком случае, Ткачу казалось, что с каждой сброшенной жертвой от него как будто отрывался кусочек его самого, отправляясь в далекие, неведомые странствия. Но никто никогда не возвращался, чтобы рассказать Ткачу – как там, есть ли там хоть что-то, и есть ли во всем этот хоть какой-то смысл или ценность. И потому друид подолгу смотрел на падающее тело, чувствуя, как в этот миг что-то умирает в нем самом. Это бесконечно притягивало, завораживало, давало ощущение преодоления собственной маленькой смерти, и теперь можно было спокойно жить дальше, жить дольше, жить всегда.
Может быть, поэтому сейчас, подведя Яна к краю обрыва, на дне которого бежал бурный ручей, Ткач не испытывал угрызений совести. Ни по поводу того, что ему предстоит просто и буднично убить ни в чем не повинного человека, ни того, что он нарушает приказ очень опасного человека, а скорее всего, и не человека вовсе. Ткач был игроком, обожавшим позабавиться с противником, как это делает кошка с пойманной и полузадушенной, но еще живой мышью; и он с равным спокойствием оберегал для последней потехи главные фигуры и смахивал с игрового стола фигуры, отслужившие свое, и тем более – попросту не нужные или не укладывающиеся в его дьявольский замысел. В то же время Ткач был уверен, что никто и никогда не сможет так же управлять им самим, и в тот день, когда к нему пришла эта уверенность, судьба уже начала потихонечку отворачиваться от него.
Может быть, поэтому и сейчас все произошло не так, как должно бы. Подталкивая Коростеля к обрыву, Ткач достал из-за пояса и надел на руку стальной кастет. Удар железом по голове в висок был его излюбленным методом тихого убийства. Хотя потом Ткач никогда не ленился проверить, дышит ли все еще его жертва или уже нет. Он остановил Коростеля и, положив ему руку на плечо, развернул лицом к себе. Но в тот же миг, когда Ткач уже наносил удар катетом, молодой проводник Травника вдруг отклонился назад и что было сил пнул друида носком сапога в колено. Коростелю досталось сильнее – из щеки брызнула кровь от проехавшего ребром кастета, а основная сила удара железом пришлась чуть выше виска. Ян свалился и почувствовал, что небо начинает все быстрее и быстрее крутиться у него перед глазами, и на него наплывает какая-то темная и горячая туча. Когда кровь уже залила пол-лица, Коростель потерял сознание. Ткач напротив – не ожидал от молодого парня такой прыти и от этой неожиданности пропустил удар ногой, который поверг его наземь. Боль была нестерпимая, и друид уже приготовился вскочить, чтобы располосовать стервеца-проводника ножом от уха до уха, как он иногда, хотя и очень редко поступал в приступе дикой ярости, как вдруг тяжелая подошва наступила ему прямо на горло, и он задохнулся.
«Неужели Рябой?» – в отчаянии подумал Ткач, и не думая высвободиться из-под сапога, чтобы не очутиться, ненароком, с раздавленным горлом. Но тут же понял: сапог был другой! Рябинник всегда носил высокие и жесткие, из плохо выделанной свиной кожи – так уж ему нравилось, а это был мягкий, олений полусапожек, в каких удобно странствовать по лесам. Через дыру в носке просвечивал палец того, кто сумел опередить Ткача, любящего всегда быть последним. Затем сапог убрали, но перед самым носом Ткача тут же появился большой зазубренный нож с парой каких-то странных отверстий на широком и массивном лезвии.
– Ти-ш-ш-ш-е-е… – прошипел обладатель ножа, и, странное дело, даже по этим малоприятным для Ткача звукам ему показалось, что он распознал легкий акцент, но не мягкий, литвинский, а, скорее всего, твердый, балтский. Друид осторожно поднял глаза и увидел склонившегося над ним человека. Прежде всего, в глаза бросалась его шевелюра: светлые, по всей видимости, некогда рыжие волосы кое-где прореживали пряди седины, отчего человек казался пегим, как выгоревшая трава осени, на которой медленно тает первый выпавший за год снег.