Ключ
Шрифт:
В этом здании, которое посторонним людям могло представляться жутким и страшным, шла повседневная будничная работа, как на почте или в адресном столе. Федосьев поднялся во второй этаж, заметив с неприятным чувством, что на площадке лестницы ему захотелось передохнуть. Зеркало отразило сгорбленную фигуру, утомленное лицо в морщинах, седоватые волосы, совершенно седые брови. «Рано бы на пятьдесят третьем году, — подумал он. — От артериосклероза, верно, и умру… Рано, да по моей службе надо месяц считать за год, как в Порт-Артуре… Впрочем, еще лет пять, вероятно, могу прожить…»
— В приемной есть кто-нибудь? — спросил он курьера, вытянувшегося у двойных, обитых войлоком дверей кабинета.
— Никак нет, ваше превосходительство.
— Бумаги на столе?
— Так точно, ваше превосходительство… Их высокоблагородие положили.
Минуя секретарскую, Федосьев вошел в кабинет и устало опустился в тяжелое кресло с высокой прямой спинкой. «Теперь навсегда придется с этим расстаться», — подумал он, обводя взглядом знакомый ему во всех мелочах кабинет; все в этой громадной комнате было от тех времен, когда не жалели ни места, ни труда — и труд, и место
Федосьев закурил папиросу, распечатал ножом желтенький конверт и развернул листок грязноватой бумаги в клеточку. Наверху листка был нарисован пером гроб, две перекрещенные кости. «Так и есть», — равнодушно подумал Федосьев. Он поставил штемпель с числом получения и, не читая, вложил листок в папку, специально предназначенную для писем с угрозами и ругательствами. На папке было написано «В шестое делопроизводство. Кабинет экспертизы». В других, обыкновенного формата конвертах были ходатайства за пострадавших людей от родных и всевозможных заступников. Федосьев внимательно их прочел, справившись по документам там, где не все помнил (он, впрочем, помнил большую часть дел). Как ни ненавистны ему были политические преступники, на прощание он удовлетворил ходатайства, сделал пометку на письмах, поставил свои инициалы С. Ф. и отложил в папку с надписью «Для исполнения». Затем он взялся за конверты большого формата. В одном из них был перлюстрационный материал. Федосьев быстро его пробежал. В письмах не было ничего интересного: сплетни из Государственной думы, сплетни о великокняжеском дворце, сенсационный политический слух, накануне напечатанный в газетах. «Нашел что вскрывать! Выжил из ума наш старик, — подумал сердито Федосьев. — Да и ни к чему это… Хотя в самых передовых странах существует перлюстрация…» Он разорвал листы на мелкие клочки и высыпал их в корзину. Другие бумаги представляли собой служебные доклады и донесения. Он просмотрел те из них, которые были в красных конвертах, — срочные. Все они говорили об одном и том же: о близкой революции.
Федосьев знал, что революция надвигается; теперь, с его уходом, она казалась ему совершенно неизбежной. «Что ж, ставить пометки? Нет, неудобно», — ответил себе он. То же чувство неловкости мешало ему выносить решения, которые на следующий день могли быть отменены. «Пусть Дебен и решает, или Горяинов, или кого там еще назначат на мое место», — подумал он. Зная все тонкости работы правительственного аппарата, сложные, часто меняющиеся отношения разных влиятельных людей, Федосьев приблизительно догадывался, кто мог быть назначен его преемником. Людям, которые его свалили, он приписывал мотивы личные и мелкие. Федосьев старался презирать этих людей, но презрение не вполне ему удавалось — они одержали победу. Мысль о том, какую политику они поведут, невольно его занимала, хоть он и был уверен, что революция очень близка и что его собственная жизнь уже на исходе.
Рядом с бумагами на столе лежали газеты. О его отставке в них еще не сообщалось. Федосьев пробежал одну из газет. Это чтение неизменно приводило его в состояние тихой радости. Тон статей был необычайно живой и как-то особенно, по-газетному бодрый. Казалось, что все люди, работающие в газете, дружной семьей делают общее, очень их занимающее, веселое и интересное дело. Необыкновенно искреннее сознание своего умственного и морального превосходства чувствовалось и в полемической передовой статье, и в обзоре печати, однообразно-остроумно издевавшемся над противниками. Необыкновенно весело было, по-видимому, фельетонисту, он все шутил, подмигивая читателям. «Шути, шути, голубчик, дошутишься, — думал Федосьев. Ему пришло в голову, что никакой дружной работы эти люди не ведут, что, вероятно, между ними самими происходят раздоры, интриги, взаимное подсиживанье, борьба за грошовые деньги и что, быть может, они друг другу надоели больше, чем им всем их общие противники, в том числе и он, Федосьев. — Что ж у них еще?.. Какой еще губернатор оказался опричником?.. Неужели сегодня ни одного изверга губернатора?.. „Нам пишут“… Бог с ними, неинтересно мне, что им пишут, ведь все врут… „Заседание общества ревнителей русской старины“… Ревнителей, — повторил мысленно Федосьев, слово это показалось ему слащаво-неестественным и доставило ту же тихую радость… — Так, так… А этот что наворотил? — Он заглянул в подвал, отведенный под философский фельетон. Автор этого фельетона, эмигрант-социалист, когда-то на допросе поразил его необыкновенным богатством ученого словаря и столь же удивительной гладкостью лившейся потоком речи. — Теперь в писатели вышел. Так, так… „Если для Ницше характерен аристократический радикализм…“ — прочел Федосьев. — Значит, для кого-то другого будет характерен радикальный аристократизм или демократический консерватизм, — зевая думал он, — не стоит читать, наперед знаю эти словесные погремушки, для них ведь этот гусь и пишет…» Он развернул другую газету, более близкую ему по направлению, но от нее на него повеяло еще худшей скукой, лишь без того насмешливо-радостного настроения, которое дарили ему левые журналисты.
«Бог с ними со всеми!.. О чем я думал?..
43
Вино, женщины и песня… (нем.)
Из конверта выпали фотографии — подчиненное учреждение присылало портреты разных революционеров. Федосьев брезгливо перебирал не наклеенные на картон, чуть погнувшиеся фотографии. Он почти всегда находил в этих лицах то, чего искал: тупость, позу, актерство, самолюбование, часто дегенеративность и преступность. Федосьев ненавидел всех революционных деятелей и презирал большинство из них. Он вообще редко объяснял в лучшую сторону поступки людей, но действия революционеров Федосьев почти всецело приписывал низменным побуждениям, честолюбию, злобе, стадности, глупости. В их любовь к свободе, к равенству, особенно к братству, во все те чувства, которые они выражали в своих писаниях, в речах на суде, он не верил совершенно. «Этот себе на уме, ловкач, — равнодушно по лицам классифицировал он революционеров, перебирая фотографии, — Этот, верно, под фанатика (в фанатиков Федосьев верил всего менее)… Этот все в мире понял, все знает, а потому очень горд и доволен, марксист, из провизоров… Этот — пряничный дед революции, „цельная, последовательная натура, единое строгое мировоззрение“… То есть чужие мысли, книжные чувства, газетные слова… Так и проживет свой век фальсифицированной жизнью, ни разу даже не задумавшись над всей этой ложью, ни разу не заметив и самообмана. Для какой-нибудь „Искры“ или „Зари“ жил… Пустой человек! — брезгливо подумал Федосьев. — А вот у этого умное лицо, на Донского немного похож», — сказал себе он, вспоминая человека, который долго за ним гонялся. Портрет Донского он хорошо помнил и порою смотрел на него со смешанным чувством, в которое входили и жалость, и нечто похожее на уважение, и чувство охотника, рассматривающего трофей, и удовлетворение оттого, что этого человека больше нет на свете.
Федосьев спрятал фотографии и разложил донесения по папкам. «Что ж еще надо было сегодня сделать?.. Да, то несчастное дело… Петр Богданович должен был еще поискать». Он надавил пуговицу звонка и приказал появившемуся из-за двойной двери курьеру позвать секретаря. Через минуту в кабинет вошел мягкой походкой, не на цыпочках, но совсем как будто на цыпочках, плотный невысокий почтительный чиновник средних лет с огромным университетским значком на груди. «Этот уж наверное знает о моей отставке, — решил Федосьев, взглянув на бегающие глаза секретаря. На хитреньком лице, впрочем, ничего нельзя было прочесть, кроме полной готовности к услугам. — Вот и этот опричник, — подумал Федосьев. По его суждению, Петр Богданович был не злой человек, не слишком образованный, очень любивший женщин, порою немного выпивавший. — И взяток, кажется, не берет… Зачем только он носит этот аршинный значок, кому, в самом деле, интересно, что он учился в университете?.. Да, конечно, уже знает… Ну, он и с Дебеном поладит, и с Горяиновым».
— Петр Богданович, вы навели последнюю справку о дактилоскопическом снимке?
— Навел, Сергей Васильевич, и имею маленький сюрприз, — сказал секретарь. — Если хотите, даже не маленький, а большой.
Его лицо расплылось при конце фразы в радостную, приятную улыбку. Федосьев знал, что эта улыбка нисколько не притворная, но автоматическая, связанная у Петра Богдановича с концом любой фразы, независимо от ее содержания. «Звезд с неба не хватает наш опричник… Моей отставке он едва ли рад, но и не слишком огорчен…» И тон, и выражение лица секретаря показывали, что он знать ничего не знает об отставке Сергея Васильевича, а если что и слышал, то это не мешает ему совершенно так же почитать и любить Сергея Васильевича, как раньше.
— В чем дело?
— Снимка, тождественного с тем, что вы мне дали, за литерой В, — пояснил секретарь, мельком с любопытством взглянув на Федосьева (его, видимо, интересовала эта литера), — и в регистрационном отделе не оказалось. Я и в восьмом делопроизводстве справлялся, и в сыскное опять ездил, и в охранное, нет нигде.
— Так в чем же сюрприз?
— Сюрприз в том, что ваше предположение, Сергей Васильевич, оказалось и на этот раз правильным. Вы мне заодно приказали узнать, не соответствует ли тот отпечаток, что остался на бутылке, кому-либо из людей, производивших дознание. Я съездил на Офицерскую и выяснил: так и есть! Рука околоточного Шаврова, Сергей Васильевич!