Книга 1. Башня аттракционов
Шрифт:
«Между заключёнными Тутышкиной Я. и Мироновой Е. (кличка «Лизочка-Лизочек») на почве сложившихся личных неприязненных отношений, произошло рукоприкладство, сопровождаемое нецензурными выражениями.
Заключённая Кордун Г., с целью прекращения обоюдных противоправных действий, начала производить отвод из зоны конфликта Тутышкиной. Вследствие поворачивания незащищённой частью спины, Миронова нанесла Кордун в область почки удар колюще-режущим предметом: предположительно, заточенным вязальным крючком (орудие преступления не найдено, ведётся розыск и расследование).
Заключённая Кордун была помещена в санчасть,
Узкое серебристое тело самолёта едва заметно вздрогнуло и начало движение. Отодвинув маленькую бархатную шторку, вышла бортпроводница в пилоточке на золотых кудрях. Она улыбалась, как улыбаются все бортпроводники в мире: лучезарно, никому, всем вместе и каждому пассажиру в отдельности.
– Добрый день! – сказала стюардесса. – Меня зовут Вивиана. Экипаж рад приветствовать вас на борту нашего воздушного судна.
ОТ ТАНЕЧКИ С ЛЮБОВЬЮ
Никто в мире ее бы не переубедил: ее девочка не умерла, она просто превратилась в птичку. Из тех, невидимых в синеве неба и зелени листвы птичек, подающих милые нежные голоски. Голоски преследовали ее, настигали всюду, звенели в ушах. Она закрывала уши ладонями и мерно раскачивалась.
Ее девочка стала робкой наивной пичужкой, невесомым комочком перьев, с круглыми кроткими глазками и коротеньким ртом-клювиком… Квикающая, цвиркающая желтогрудая синичка поселилась у ее окна после Ксюшкиной смерти.
Как-то она впервые после несчастья чему-то рассмеялась. Но нашедшая ее синичка укоризненно царапнула клювиком по стеклу. Превратившаяся в птичку Ксюшка несмело напоминала о себе, тихонько просила не забывать так скоро… И она вообще перестала смеяться – это нетрудно было сделать.
Лето выдалось необычайно жаркое в тот год. Зелень разрослась обильно, буйно, как в тропиках. Ночью гремели грозы. Однажды рядом с ее окном ударила молния. Вблизи она оказалась похожей на округло свернутую прозрачную, как розовый капрон, ленту. Земля содрогнулась от удара. Толстые ливневые струи всерьез намеревались пробить железо на крыше, но сдавались, потоками стекали в жирно поблескивающую, пузырящуюся под раскачивающимися фонарями землю.
Под утро, когда сквозь пелену нескончаемого дождя начинал брезжить серенький рассвет, в голову приходила мысль о неотвратимости всемирного потопа. Но потихоньку шум дождя стихал, тучи расползались в менее благословенные места. А в освеженном ядовито-синем небе всеутверждающе всходило солнце. В полдень небо белело от зноя. Жизнь была столь же щедра к живым, как неоправданно безжалостна к мертвым.
Она бродила с опущенными, обвисшими плетьми руками и желала бы погасить и не могла, и ненавидела солнце – за то, что Ксюшка не видит его. И ее пахучая мяконькая кожа не ощущает его тепла и дуновения прилетевшего из-за города июньского ветерка, принесшего запах нагретых полян, земляники…
Сейчас Ксюшка спала бы со своей вспотевшей, в пуху, головкой, с усеянной росинками верхней губкой, разбросав выкрученные вялые ручки и тупые ножки – в коляске, в которой последнее время девочке было тесно.
И ей приходилось вскрикивать и обегать, как зачумленные, встречные коляски, и бояться ненароком заглянуть в них, будто там лежали не дети, а монстры. Но навстречу неумолимо катились
А в конце августа начнутся затяжные дожди. Она всерьез затревожилась: просачиваясь сквозь не осевшую, рыхлую землю, холодный дождь проникнет в беленький дочкин домик. Потом похолодает, ударят сорокаградусные морозы. Промерзшая земля зазвенит и загудит, как железо. Большие сильные, тепло одетые люди, спрятавшись в домах, будут жарко топить печи. А каково будет Ксюшке – одинокой, маленькой, завернутой в белые легкие летние тряпочки, зарытой в железную землю далеко за городом в морозной мгле?
Ведомая больничной нянькой, она спускалась по больничной лестнице, кусая губы, заранее томясь.
Из багажника вынули свежий белый дочкин домик. Нужно было перед встречей сосредоточиться, взять себя в руки и не напугать Ксюшку своим страшно изменившимся лицом. Закрыть от чужих взглядов принадлежащую только ей дочку, согреть своей накопленной любовью. Накануне она долго думала и пришла к выводу: ее любовь настолько велика, что в ее силах оживить девочку.
Набралась духу и тихо приподняла простынку. Расстегнула линялый больничный халат, прижала затвердевшее слепое личико к теплой худой груди. К самому сердцу притиснула окоченевшее далекое тельце. Она прижимала его крепко, но так тихо и бережно, что спящий ребенок бы не проснулся. Дрожащим заунывным голосом затянула колыбельную – они снова были вместе.
Она просидела так три часа. Родственники отходили, оставляя ее наедине с дочкой, утирали слезы, перешептывались, обговаривая подробности получения справок и пособия. Снова подходили к ней, сидящей на земле. Гладили по спине, уговаривали: «Нельзя, простынешь, ты ослаблена». Просили отдать Ксюшку: час дня, пора.
«Ну, умница, сама уложи, перестели своими руками, чтобы доченьке мягче было». Она испуганно прижимала девочку к себе. Сверток пытались тихонько вытянуть из ее трупно окоченевших рук, но она так всем телом вздрагивала, так смотрела, что, заплакав, от нее отходили.
Ждать больше нельзя было. На помощь пришли бывалые няньки с твердыми красными руками, решительно подступились, взяли в кольцо. Она вскочила и толкнула самую здоровенную няньку так, что та, заругавшись, упала. И, прижимая Ксюшку, побежала к больничному подъезду, взбежала на третий этаж в свою палату.
Белые и пестрые халаты на лестнице и в коридоре преграждали ей путь, что-то кричали, отшатывались от ее звериного лица. Она забилась в угол койки и оттуда скалила зубы, взвывая, что ненавидит всех, что не отдаст, не отдаст! Медсестра, приговаривая, что хорошо же, хорошо, никто не собирается отнимать девочку, ловко сделала укол… И она, испытывая единственное желание: немедленно повалиться в подушки и уснуть – отдала сверток равнодушно и тупо, точно это было полешко. И уснула, и спала ночь, день, и еще ночь и день. Но сквозь сон ни на минуту не переставала чувствовать свое большое ноющее, ворочающееся в груди сердце. Будто кто-то вонзил в него гвоздь, шевелил и раскачивал его, расширяя рану.