Книга 1. Башня аттракционов
Шрифт:
Только что Митя шёл к параше – месяцами выработанной мягкой бесшумной походкой-скольжением – крадущийся ночной зверь бы позавидовал. Откуда на его пути в камере взялось пустое, тускло блеснувшее в свете «дежурки» цинковое ведро?! Гремя, покатилось, раскололо мир. Вдали, за тысячи километров мама взметнулась, прижимая руки к прыгающему из груди исстрадавшемуся, истаявшему больному сердцу.
– Кто тут есь?! Ково лешак принёс?
На Митю из полутьмы таращилась старуха в ситцевом мятом сарафане. Между тощих грудей болтался крестик на грязноватом шнурке. Смотрела на стоящего раком Митю, качала растрёпанной седой трясущейся головой:
– Эк тебя раскорячило.
Митя украдкой огляделся: дощатые щелястые стены, увешанные пучками трав. Под ногами, под полом курятник: тревожно стонут и вскрикивают разбуженные куры. Он стоял в сенях, и пахло здесь, как у бабушки в деревне, луковой шелухой. Мысленно себя поздравил: поехала-таки крыша.
– Засветло не мог явиться? – ворчала бабка, подбирая злополучное ведро. – Прогоню вот поганой метлой – и деньги ваши не нужны.
– Какие деньги? – едва слышно шепнул Митя, косясь на предполагаемую дверь камеры. Он ждал топота охраны.
– Какие. Которые за тебя плочены. Приезжие люди сказывали: к тебе, Прокопьиха, студен на постой станет. Становись, не жалко. А его ночью лешак принёс… Айда, полуночник, койку покажу.
Митя покорно двинулся за чешущейся ворчащей старухой. Лёг на указанное место в пахучее тряпьё, вытянулся на полке как солдатик. До рассвета смотрел в потолок, ожидая, как себя дальше проявит съехавшая крыша. Смотрел, пока не засветились щели. И вдруг рухнул в сон, как в яму.
Его разбудили звуки летнего деревенского милого, милого детства: воробьиный гомон, протяжные, озабоченные стоны кур. Митю подбросило до потолка: «Побудку, побудку проспал!» Ничего не соображая, огляделся…
Подумав, нерешительно потянул обитую рваным войлоком низенькую дверь. Из-за перегородки выглянула вчерашняя бешеная бабка.
– Продрал глаза? Садись завтрикать, студен.
В окна бились большие зелёные мухи, мокрая клеёнка прилипала к локтям. Бабка, подумав, положила перед Митей ломоть чёрного хлеба, скупо придвинула два тёплых, просвечивающих розовых яйца, стакан молока.
Видя, что молоко, яйца и хлеб исчезли в доли секунды в молодой пасти, горестно забила себя по бёдрам, застонала:
– О-о, хомяк прожорливый в избе завёлся. Ты мне избу не сгрызи!
Митя торопливо вскочил из-за стола, чтобы не раздражать бабку. Он стоял и ждал, что ему теперь прикажут.
– Чего столбом стоишь. Не обломится лопать боле ничего, не жди.
– А… Что мне делать?
– Что делать. Иди на вылежку – сказывали, ты больной. А больной-то наш здоров – из чашки ложкой… О-о-о, – снова заныла бабка, вспомнив нанесённый урон.
Митя на цыпочках вышел в сени и тихо просидел до обеда. Он решил не усугублять тяжёлую форму сумасшествия. Прокопьиха, ругаясь, шмыгала туда-сюда с какими-то черпачками, мисками, ветошками, цинковым ведром(!)
В обед были жидкие крапивные щи в липкой мятой алюминиевой миске. Митя старался есть прилично медленно. Но опять нечаянно проглотил всё в секунды, повергнув Прокопьиху в стенания.
– Можно мне выйти из избы? – попросился Митя.
– Провались на все четыре стороны, – от души пожелала Прокопьиха, с грохотом швыряя ложки в кутье. – О-о, лихо на мою голову! Мне бы такой больной быть.
На дворе – мяконькое байковое солнышко. Тугие волны тёплого ветра. Чистейший, сладчайший травяной, медовый дух. Облака разбросаны, как гигантские клоки отщипнутой ваты. В небесном океане плыла стайка облачков-китёнышей, возглавляемая крупным пухлым облаком-старым китом. Один детёныш отбился, поспешал за стаей изо всех силёнок. Не догнал, распался на прозрачные клочки, растерзанный и проглоченный акульим зубастым ветром.
Митя не мог надышаться, жмурился и подставлял лицо ласковому свету, потокам воздуха. Бережно вбирал в себя небесное тепло, тыкался, как слепой кутёнок, как в мамины ладони.
Страшный призрак камеры не появлялся. Солнце оставалось солнцем, небо – небом, а провалившееся, вросшее в землю кривое крыльцо – гнилым крыльцом.
Когда к Мите вернулась способность слышать и видеть, перед ним открылся заросший старухин огород. Среди бурьяна можно было с трудом обнаружить: тут картофель, тут морковка. Тут мощный пырей и жирный одуванчик душили фиолтеовые свёкольные ладошки. Бородатый чертополох неопрятно сорил клочковатым седым пухом по всем грядам. Капустные кочаны тонули в пышных коврах мокреца.
У бабушки в деревне и у мамы на даче грядки содержались в идеальном порядке. К его наведению активно привлекали маленького Митю. Говорили: «Вырастишь свою грядочку – купим тебе новый велосипедик…» И он пыхтел, копал маленькой лопаткой, выковыривал сорняки, таскал воду в игрушечном ведёрке.
Прокопьиха, охая и держась за поясницу, выползла на крыльцо, присела рядом. Митя несмело предложил свою помощь по огороду.
– А на здоровье. Хоть какая помощь бабушке, – подобрела Прокопьиха. – И болесть, глядишь, отступит.
– Какая болезнь?
– Эта, как его… Болесть пространства, сказали. Фобья какая-то… Что ты людей боишься. За забор не смеешь носа казать.
– Агорафобия?
– А лешак знает. Шибко наказали: за забор тебя не пускать – ни-ни.
– А они… не сказали? Сколько можно здесь жить?
– Сказали: сколько хочет – столько будет жить. В деньгах, мол, тебе, Прокопьиха, отказу не будет. Я и то сомневаюсь: каково со мной, сухим пеньком, в огороде торчать? Молодому здесь тесно, тошно, хуже тюрьмы. Разве что огарофобья твоя… Ты чего?
Митя хлюпнул носом. Тесно здесь? Всю жизнь?! Господи, здесь же настоящий мирок! Целый мир! Мирище! Вселенная!
Прокопьиха смотрела на Митю, дивилась, качала трясущейся головой:
– Ишь, лихоманка трясёт, вроде припадка. Огарофобья-то.
Митя долго не мог уснуть от ощущения Счастья. И проснулся в нетерпеливом ожидании, когда на улице было ещё серенько и прохладно. Руки ныли в предвкушении действия.
Первым делом он вырубил в огороде сухие кусты и деревья, торчащие там и сям как скелеты с задранными руками.