Книга Бекерсона
Шрифт:
И во вторник утром он все еще чувствовал облегчение и восторг. Словно накатами формировался процесс его восприятия — он как бы вновь делал для себя открытия в бытовой сфере, складывалось впечатление, что он все проделывал впервые: он словно впервые как следует позавтракал, впервые беззаботно прогулялся, впервые себе в удовольствие сходил в магазин за покупками. Однако продолжало мучить и омрачать его триумф над коварным, поверженным противником неожиданно возникшее и впоследствии упрямо напомнившее о себе, хотя и ничем не оправданное безумное представление о том, что убитый им человек вовсе не причастен к данной истории. Между тем он каждый раз сразу успокаивался — исключено, это был он, его человек Бекерсон, тот самый, что находился на корме судна «Сузебек»! Уже одно его поведение, ухмылка и грубые манеры — как он на своей яхте врезался в Левинсона! А если он уже был мертв в своей сидячей позе? Стало быть, он, Левинсон, выстрелил в мертвеца? Но и это было едва ли возможно: ему запомнилось, как дернулась его рука, которую тот в решающий момент никак не мог вытащить из кармана.
На следующий день, в среду, в газете уже не было об этом ни слова.
Это заинтриговало его, и он поехал на вокзал сто пятнадцатым автобусом. На вокзале (старая игра в прятки) опять никто не попался ему на глаза, никто не сопровождал его взглядом, никто за ним не следил. У окошка, мимо которого вначале он незаметно проскользнул, из осторожности он предъявил свою квитанцию, и ему без проблем выдали довольно большой и толстый конверт. Понятное дело, заглянув в полученный конверт, он сунул его в свой дипломат и через подземный переход устремился вниз по Гросе-Бергштрассе к ближайшему кафе… Здесь или где-нибудь еще: он устроился прямо у окна, выходившего в своеобразную галерею, заказал что-то попить и, не выпуская дипломата из рук, подумал: если хотите, давайте прямо сюда, давайте. Пусть явятся, чтобы с ним покончить, с ним, пожалуйста! Пах, прямо через окно — и конец. Однако ничего не случилось.
Потом он открыл пакет, извлек из него несколько пачек бумаги: это были беспорядочные груды частично не сшитых, частично сброшюрованных листов, целые стопки исписанной, не полностью пронумерованной бумаги. В общем и целом это был какой-то написанный под копирку текст, перевязанный по главам шпагатом. Он стал поочередно распаковывать стопки, прежде всего прочитав собственные инициалы на первом листке; рядом с написанным от руки В.Л. было добавлено слово Scriptor. Что бы это значило? Ведь данное слово никак не могло быть связано с В.Л. Кто это такой, Scriptor? И снова трепетно забилось сердце в груди, и снова прилив крови вплоть до головокружения. Так он нашел его, этот объемный, напечатанный на машинке текст, вначале кипу на папиросной бумаге, явно машинописная копия… Трудно поверить, а ведь кто-то вручную подкладывал кусок копирки под каждый лист и затем вставлял его в машинку. Хотя в первом разделе очко шрифта отличалось округлостями и после переписывания имела место небольшая правка, а остальные листы напоминали сочиненный в спешке и оттого неперепечатанный оригинал, в общем и целом текст, который кишел ошибками, описками и исправлениями, все же представлял собой винегрет из бессвязных письменных свидетельств. Не исключено, что вся эта мазня, перестановки, произвольное перетряхивание абзацев, появление новых страниц и уже при первом чтении бросающиеся в глаза махровые «перлы» давали основание автору уверовать в собственную гениальность. Поначалу все это производило на него поверхностное впечатление, не более сильное, чем бесчисленные описки и грамматические искажения.
Уже после беглого ознакомления он понял, что эта книга была призвана стать его, Левинсона, собственной историей, сочиненной якобы им самим и изложенной от первого лица в страшно высокопарном, витиеватом и абсолютно чуждом ему стиле, который в последние недели и месяцы поражал своей смехотворной лживостью. Озадаченный и словно оглушенный, он растерянно отложил рукопись в сторону с ощущением исходящей от нее серьезной опасности. Потом снова сложил разные стопочки вместе и засунул их в дипломат, как очевидную последнюю весточку от своего друга Б. Собираясь домой, он испытывал прямо-таки панику и беспокойство за судьбу этой писанины, от которой в итоге не ждал ничего иного, кроме объяснения таинственной атаки на его безмятежную жизнь.
Никто не докучал ему и по пути домой. Благополучно добравшись до квартиры, он прежде всего заварил себе чаю, потом, наслаждаясь лучами послеобеденного солнца, уселся за вытертый досуха кухонный стол. Чтобы ничего не перепутать и не нарушить последовательность страниц, еще раз осторожно достал из дипломата одну стопочку бумаг за другой и разложил их перед собой на столе и на прилегающей к плите площади. Короче говоря, речь шла о рукописи, целом ворохе внешне уже порядком измазанных листов бумаги, в основном отпечатанных на машинке, но также частично исписанных от руки, как правило, чернилами (реже с помощью шариковой ручки). Кроме всего прочего, пестревшие поправками листы были сплошь многоформатными — один раздел, поместившийся в больших ученических тетрадях, был разложен по разным, в том числе целлофановым, папкам и скоросшивателям. Он представлял собой стопку объемом примерно от двухсот до
Затем он углубился в чтение рукописи, тщательно изучая главу за главой. Так он начал постепенно осознавать масштабы этого бреда — заблуждения, хотя и не понимал его сущности… Человек Бекерсон, как он уже давно предполагал, тронувшийся умом, короче, безумец, душевнобольной, случайной идеальной жертвой которого стал он, Левинсон, и все еще продолжает таковым оставаться. Это душевное расстройство, как он между тем зримо осознал, впоследствии было воспринято, как бы унаследованоот него, в результате чего он сам, то есть Левинсон, тронулся умом, хотя в общем-то не утратил способность здраво и логично мыслить (вот только как все это понимать?!), вместе с тем сохранив признаки помешательства до сегодняшнего дня.
В ту ночь он читал все подряд. То частями по нескольку раз перечитывал уже прочитанные разделы, то забегал вперед, то возвращался. Часто смысл доходил до него лишь после многократного мучительного вчитывания в текст. Он словно растворялся в темноте ночи, после чего вдруг на душе снова становилось светло, как днем. Иногда отключаясь, он погружался в крепкий сон.
Очень медленно в противовес собственным убеждениям он начал осознавать масштабы лжи, фальсификации и обмана. Я, В.Л., — прочел он, — наконец-то приступил к реализации своего давно намеченного плана и только что дал объявление… и заметил в смущении: эта книга Бекерсона на поверку оказалась фиктивным повествованием некоего В.Л. от первого лица (кстати, «слабым», как ему надо было бы отметить), призванным создать впечатление, будто эта книга (Бекерсона) является его (Левинсона) собственным авторским произведением. Гипотетическая, вымышленная фигура, Левинсон(это — я) проделывал в книге все то, о чем здесь рассказал подлинный, не вымышленный, живой Левинсон. Согласно рукописи, я совершал все это по собственной инициативе, из ненависти к Кремеру — человеку, к его успеху и ко всему извращенному литературному механизму, как буквально и в то же время ошибочно было сформулировано в одном месте рукописи. Я целыми неделями и месяцами караулил Кремера, гонялся за ним и отслеживал, физически приблизился к нему и в конце концов покончил с ним. Все это, очевидно, не могло не обернуться тем, что он, настоящий Левинсон, как выяснилось, якобы разработал этот безумный план устранения Кремера, а именно в смысле так называемого идеального преступления, которого, как опять-таки выяснилось, просто не было. Он же, Левинсон, якобы все зафиксировал на бумаге и исполнил свой план, после чего (post factum) совершил самоубийство и, оставив после себя книгу об идеальном убийстве, тем самым вынес себе приговор. Тем временем его друг Бекерсон, неповторимый гений и подлинный виновник всего происшедшего, наблюдал за происходящим со стороны и как здравствующий наслаждался своим вхождением в литературу, в которой мало что смыслил. Это был действительно дьявольски глупый и вместе с тем гениальный план, который не удался лишь потому, что он, настоящий Левинсон, сейчас сидел за столом и листал рукопись, в то время как настоящий автор письменного изложения и самого плана, определившего ему соответствующую и справедливую кару, находился в морге.
Если эту пачкотню именовать уважительно «книга», то в заключительной ее части, как он констатировал, перепуганный, объятый ужасом, но вместе с тем глубоко удовлетворенный, речь шла о его (Левинсона) смерти на Альстере в результате самоубийства: После этого(как буквально было сказано) в лодке, взятой напрокат, я наконец-то подведу итог. А на последней странице было написано: Я пущу себе пулю в лоб, оставив после себя эту книгу. Таким образом, налицо предсказание самоубийства, которое он, Левинсон, в качестве предполагаемого автора текста и так называемого убийцы Кремера, как и планировалось, совершил.
Так перед ним складывалась почти идеальная сюжетная линия романа о безумном убийце, который блистательно мыслил, но бездарно запутался в категориях смерти и вечности, заблудился в непристойностях мира детективного романа. Причем противоестественная развязка была сдвинута в самый конец: он, Левинсон, будучи жертвой, в итоге стал еще преступником и убийцей, вследствие того, что избавил от незавидной жизни другого, лежавшего перед ним в грязи, и поэтому снова оказался в положении жертвы. Даже самому равнодушному зрителю было ясно, что речь шла об очевидном плане оседлать литературную идею во имя вторжения в реальную жизнь, навязать себя ей и таким образом изменить действительность — это была уже давно развенчанная, тщетная писательская греза, которая в данном случае обнаружила свою чрезвычайную опасность. Примечательно лишь, с какой потрясающей серьезностью и вызывающим бесстыдством человек действительно верил в свои способности таким образом остановить ход истории. У него самого, Левинсона, было почти все необходимое, чтобы избавить его ото всего, ведь эта полнота заключалась главным образом в точнейшем изложении глубоко реальных вещей, отличалась логичностью, поддавалась контролю и насыщению информацией, которой обладал лишь тот, кто как свидетель не отдаляется от реальности.