Книга без фотографий
Шрифт:
На память о Лоле была фотография класса, сделанная в актовом зале. Между нами пять девочек. Подле меня Вера с лицом-выменем. Лола улыбается неискренне, но волшебно. Маленькая разбойница. В голове гребешок. Глаза зловеще сощурены. Кажется, что-то затаила. Глазированный сырок за щекой? Я уже говорил: фотографию вскоре порвала моя кошка, прыгнув неудачно на диван. Класс истреблен не целиком, даже учительница возвышается с кочаном прически, но человек десять из первого ряда, и мы в их числе, выбиты когтистой лапой.
Я снова встретился с Лолой, когда нам было за двадцать. Она предстала совершенно новой, но до озноба отличной — гибкая и красногубая. В главном не изменилась,
В десять, летом 90-го я оказался с блондинкой Юлей за одним столиком в писательском «доме творчества» на Рижском взморье. В детстве я частенько ездил с родителями в места отдыха советских писателей, а Юля приехала в Латвию вместе с бабушкой, очень доброй и слегка ироничной, некогда узницей Воркуты, ныне ведавшей продажей билетов в Центральном доме литераторов. Советский Союз стремительно шел ко дну, латыши бодро хамили, прозаик Залыгин, поэт Межиров, критик Лакшин и журналист Чаковский в такт катастрофе отчаянно звенели ложками. А я влюбился. Сейчас, пересматривая сохранившиеся все же фотографии, где мы стоим возле зеленого вонючего пруда или серого (даже на фотографии холодного и грязного, бр-р) моря, я отмечаю некоторую надутость Юли — резиновая кукла. Хорошенькая кукла рядом со мной на фотографиях.
Большие синие глаза, розовый бантик рта, золотистые волосы, собранные на затылке, платья — белые и голубые, видок наивной просительницы. И общая припухлость — лица и фигуры — столь пикантная в одиннадцатилетнем возрасте (Юля была меня на год взрослее).
Она пользовалась успехом. «Правда, Юля очень красивая?» — сказал мне в ухо мальчик Миша в темноте кинозала, когда мы с ним выбирались на выход под финальные титры фильма про Шаолинь. Я сдал его на следующий день на пляже: «А один мальчик меня спросил…». «Кто? Ну, какой? Скажи, пожалуйста!» Пока она выпытывала имя, тянула и ныла, я испытывал странное сладостное возбуждение, которое хотелось длить и длить. Не вытерпел: «Миша», — довольная, она хмыкнула и отстала, а я ощутил тоску.
До моего приезда Юля водилась с латышами, в особенности — самым взрослым из них, обветренным до красна, белоголовым Яном: он гонял по дюнам на мотоцикле, поднимая песочный дым. Когда прибыл я и оказался с ней за одним столом, ветреница кинула прибалтов и полностью переключилась на меня. Теперь во время прогулок в парке периодически нас атаковала банда латышских малолеток. Это была демонстрация протеста и ревности. Ян скалил крепкие зубы: «Шарыыы попрааа!»
Мальчишки хором подхватывали за ревнивым вожаком. Это была самая лаконичная песнь ревнивца (смесь обожания и ненависти), мной когда-либо слышанная. Ревнивец орал протяжно: «Шарыы попраа…». Шары! Поправь! Шарам синих глаз он объявлял войну — слишком они велики, слишком, поправь их, не гляди, скройся, синеокая…
Разумеется, я вступил с ним в драку, был бит влегкую, унизительными тычками, под улюлюканье его дружков. В другой раз он встретился мне, получившему только что в подарок от папы пластмассовый прозрачный водяной пистолет, в день именин. Я вышел из стеклянных дверей, помахивая замечательным оружием. Ян копался в лежащем мотоцикле, поднял мутные глаза, скучно произнес: «Юлька — п…дулька». В два прыжка он достиг меня, вырвал черной от масла пятерней игрушку и начал удаляться — широкими издевательскими прыжками. Я настиг его у зеленого пруда, куда он окунул руку по локоть. «Отдай!» — латышский стрелок заткнул мне рот сильной струей гнилой воды. А затем растоптал пистолетик в лихом
В то лето кокетка Юля подманивала к себе. Мы ежедневно играли во врача, ощупывая животы друг другу. И груди ее я ежедневно заботливо мял, уже чуть набрякшие. Вспоминаю: разбив в номере чашку, она раскинула руки и упала ничком на кровать и так лежала долгие пять минут, лицом в одеяло, руки в стороны, словно приглашая приобнять, прилечь.
Она уезжала раньше меня на неделю, и в саду, где росли кусты терпкой жимолости, пачкавшей язык и губы, сказала восхитительно слабым, вопросительным голосом: «Завтра я уезжаю… Нам надо проститься?» К чему она приглашала — к поцелую или к объяснению в любви? Ох, сколько раз я прокручивал эту недоигранную сцену!
Я встретил Юлю через годы. Крупная, основательная. Менеджер страховой компании. Мы не знали, о чем говорить. Помню, труп свиньи вышвырнуло на берег балтийского грязного моря. Мертвые глаза на солнце блеснули, как слайды. Но что там было на слайдах? Очевидно, будущая чуждость Юли и Сережи.
Следующую блондинку звали Жанна. Я был ею одержим в летние периоды с 91-го до 92-го. Два года подряд на три месяца вспыхивала к ней любовь. Жанна была нелепая, энергичная, мальчишеская, крикливая, с выдающимися передними зубами.
Нас сфотографировал ее отец, партиец, накануне ГКЧП. Он долго искал, «на фоне чего» поставить нас, и выбрал почему-то магазин. Фотографии я так и не увидел.
Нас сблизили прогулки на велосипедах. Изъездив пыльные дороги поселка, мы в изнеможении бросались на деревянную скамью в высокой траве возле железной дороги и не решались поцеловаться. Детство пролетало электричками… Иногда мы собирали грибы и играли в бадминтон. Каждый вечер перед сном я представлял Жанночку, лежащую в постели, и мысленно через улицу, над огородами, сквозь крышу посылал огненную стрелу в ее нежное сердце.
Большое сердце, пронзенное длинной стрелой, было белой краской намалевано на сарае у нее на участке, и я гадал, чья же это стрела, не сомневаясь, чье сердце.
На следующее лето я увидел свои отношения с Жанной в свете телевизора, где показывали зачаровавшие тогда всю Россию сериалы из Латинской Америки. Я отождествлял себя с лучшим героем сериала «Никто кроме тебя», благородным, гордым, загорелым, носил, как он, белую рубашку, расстегнутую на три пуговицы, как он, улыбался глазами, и — подсмотренная мимика — проводил языком под губой по деснам. Жаль, усов не росло. На светлую Жанну я накладывал образ героини, знойной мексиканки, которую обольщает злодей. Меня волновала взаимность Жанны. Она была неравнодушна, кажется, к наглому Максиму (я называл его Максимильяно), дачному моему врагу, мы дрались лето за летом: то он подминал и колотил меня, то наоборот.
Да, да, только в детстве мне удавалось влюбляться! Выспренно, так, как преподносят влюбленность в сериалах. Одержимость другой личностью, которую принимаешь за слиток золота, боготворишь, а всякий ее недостаток делает влюбленность острее. Жизнь озарена, и ты подслеповат.
В детстве все подогрето стыдом. Стыд растет из неведения, из неуверенности. В детстве, расставшись с любимой, ты смирялся — ладно, не сбегал от родителей за ней следом, но и не просил взрослых организовать вам встречу на новой территории. Даже Жанне позвонил всего раз в Москве (сгорая со стыда). А с каким стеснением ты ей предложил обменяться телефонами! Тут надо отметить, что в позднем детстве стыд становится резче, потому что нарастает плотский интерес. Без сомнений и страхов, семилетний, я набирал Лолин номер, но в двенадцать звонок Жанне стоил мне литра крови, прихлынувшей к лицу.