Книга бытия
Шрифт:
Помню ночной — после ласк — разговор.
— Фируся, я, разумеется, гениален — и не сомневаюсь в этом, — говорил я. — Но, видишь ли, мне еще нет двадцати. Говорят, если такой молодой человек чувствует себя гениальным, это юношеское преувеличение. Если подобные ощущения не оставляют его до тридцати, это прискорбное заблуждение. Если он продолжает твердить о том же вплоть до сорока, это нахальство. А если и после — то он и вправду гениален. Доживем до сорока, Фируся, и вернемся к этому разговору.
— Доживем, доживем! — смеялась она. — Но я и тогда не изменю своего мнения.
Нам выпало расстаться — и встретились мы, когда обоим подходило к сорока. Что ж, все
Моя непрестанная отрешенность сделала Фиру одинокой. А она к этому не привыкла. Как-то она пошутила, что почувствовала настоящее одиночество, когда перестала быть одна. Наша связь на время отменила дружеские посиделки в ее комнате. Правда, она — специально для меня — выучила два новых стихотворения: посвященное Амалии Ризнич «Простишь ли мне ревнивые мечты» Пушкина и «Мне в сумраки ты все пансионеркою» Пастернака (самые трагические, вероятно, произведения в лирике этих поэтов). Фира хотела играть в театре. Ее чтение было совершенным — так мне казалось тогда, так я это вспоминаю теперь. Я глубоко убежден, что в ней погибла великая актриса. Несвершенность — это была главная наша (моя, Фиры, многих друзей и самого времени) отличительная черта. По сути, мы все были кладбищами дарований.
Фирины друзья по-разному приняли перемену в ее жизни. Исидор Гурович мрачно сообщил мне:
— Вы опередили меня на два дня. Я уже собрался предложить ей быть вместе — и вдруг выскочили вы. Никогда вам этого не прощу!
Фира засмеялась, когда я передал ей этот разговор. Она увидела в нем лишнее свидетельство бабьей нерешительности мужчины, обладавшего импозантной и внушительной внешностью. Гурович вскоре утешился — женился на подруге Фиры, нашей свидетельнице Жене Нестеровской. Утешение, впрочем, оказалось малоутешительным. Брак был неудачен и скоро распался.
А Митя Спитковский пришел в неистовство. Он кричал Фире, что она его обманула. Он верил в их будущую любовь — нужно было только отогнать от Фириного дома Исидора. Он и не подозревал, что такой шмуряк, как я, может быть соперником ему, самому красивому парню среди ее знакомых. Если бы он только заподозрил, что я способен действовать так скрытно и неблаговидно, он расправился бы со мной, как я того заслуживаю.
А мне он с ненавистью объявил:
— Вы поступили подло, тайком одурив Фиру. Она не для вас. Долго вы вместе не проживете. Или она вас выгонит, или вы уйдете сами — когда поймете, что этот кусок не про ваш рот. И тогда приду я — уже навсегда.
Митя долго носился с этим решением. По-своему он мне нравился (не как соперник, разумеется, — как человек). В сущности, он был несчастен. В нем, казалось, все было — и всегда чего-то не хватало. Красивый, статный, велеречивый, хорошо одетый, великолепно выглядевший, он никогда не пользовался настоящим успехом. Он долго жил один — то ли из-за неразделенной любви к Фире, то ли из-за отсутствия тяги к нему у других женщин. Я не знаю, где и как он окончил свои дни.
Впрочем, до конца было еще очень далеко, а пока и он, и Гурович мешали мне жить спокойно. Как-то так получилось, что после недолгого ошеломления они снова стали появляться в Фириной комнате. И опять рассаживались на пуфиках около ее дивана, и слушали стихи или беседовали на модные темы — по моему разумению, разглагольствовали о сущих пустяках, не заслуживающих внимания. Я сидел тут же и внутренне кидался из крайности в крайность: наслаждался, слушая Фиру, и злился, когда вступали Митя с Исидором.
— Ты стала устраивать салоны, — зудел я после таких вечеров. — Но ты все-таки не мадам Рекамье, Фируся. Мне надоела эту пустая словоговорильня!
Фира смиряла меня ласками и хорошими словами — я быстро отходил. Я уже начинал понимать одну из главных черт ее характера, которая в конце концов и привела нас к разрыву: Фира была неспособна на жертвы. А я в те дни работал так напряженно, что присутствие посторонних было для меня нестерпимо. К тому же ненавидел пустобрехство (эта черта впоследствии осложнила отношения со мной не одному мужчине и не одной женщине) — у меня попросту не было пустого времени, его заполняли либо чувства, либо мысли, либо то и другое одновременно. Даже в тюрьме я мечтал об одиночке — самое страшное (для других) наказание виделось мне наградой, ибо там я мог оставаться наедине со строптивым, но неизменно интересным собеседником — самим собой.
Я отдыхал только при встречах с Осей. Ему я и пожаловался на свои заморочки. Он был категоричен.
— Да выгони их из дому! Ты мужчина или кто? Ну, и действуй по-мужски.
Кстати, Ося подружился с Фирой — как, впрочем, и я с Люсей, Осиной женой. Но он всегда был на моей стороне! Я знал: он не допустил бы у себя салона, в его доме был только один господин — он сам. И у этого господина был только один друг, имевший право находится в его квартире сколько угодно, — я.
Я попытался последовать Осиному совету. Никогда еще мы с Фирой не были так близки к разрыву!
— Чем тебе мешают мои друзья? — защищалась она, — Мне с ними интересно. Ты утыкаешься в свои бумаги, а мне что делать?
— То же, что делает Люся, — сидит в стороне и молча читает книгу, пока Ося работает.
— Я не Люся! Мне нужно, чтобы меня слушали. Я хочу быть актрисой.
— Ты учишься на математика, а не на актрису. И потом — у тебя под боком я. Читай мне одному.
— Сергей, не будь таким злым, — просила она.
Но я закусил удила — как в давних спорах с мамой. Правда, на этот раз я отстаивал не одну самостоятельность, а всю свою жизнь. Я не знал, что ради своего будущего готов пожертвовать будущим жены. Вопрос так еще не стоял. Это стало ясно потом, двадцать с лишним лет спустя, когда я влюбился в Галю, молодую, женственную, игравшую на сцене и подававшую большие надежды. «Или я, или театр — выбирай!» — сказал я. Она выбрала меня. И стала моим верным другом, моим усердным помощником — на те сорок с лишним лет, какие мы вместе (в радости и в горе) прожили.
А тогда, в юности, мой ультиматум был сформулирован несколько иначе.
— Или я, или вечные разговоры с друзьями, — сказал я жестко. — Сегодня твой вечер, они придут. И ты скажешь им, что закрываешь салон. А если не скажешь, то завтра я уйду.
— Я подумаю, — ответила Фира. — Пойдем погуляем, мне надо пройтись.
В те дни она отходила от аборта. Операция прошла благополучно. Все уладилось. Моя высокая стипендия позволила расплатиться с долгами, обеспечила нужный уход. Но Фира еще не успокоилась — к тому же я так некстати потребовал радикальных перемен.
Солнечный день клонился к вечеру, было прохладно — с моря дул ветер. Фира закутала шею красивым шелковым шарфом, конец его свободно развевался у нее за плечами. Какой-то мальчик задорно крикнул:
— Тетя, ты наполовину потеряла шарф — бросай его насовсем!
Фира, не оборачиваясь и не останавливаясь, сорвала его и кинула за спину. Я растерялся и застыл. Мальчик потянулся было за яркой материей, но взглянул на меня и заколебался. Я поднял брошенный шарф и догнал Фиру.
— Вторично возвращаю тебе то, что ты выбрасываешь. — Эта недавно услышанная фраза пришлась как нельзя более кстати.