Книга бытия
Шрифт:
А дальше, в глубине, высились еще два могучих осокоря, и еще два раскинули кроны рядом с железной дорогой (один из них тоже приближался к четырем обхватам — я всегда, приезжая в Одессу, любовался из окна его удивительной листвой).
Вокруг росли столетние каштаны и дубы, тоже деревца не из маленьких, но они все-таки уступали пяти великанам. Возвратившись к старшине осокорей, я гладил его кору, слушал его голос — ясный и громкий, в нем даже отдаленно не слышалось дряхлой хрипотцы. Поверху тянул бриз — внизу его поглощали дома, он запутывался и затихал. Мощная крона осокоря принимала его — и звучала как орган, листва жила, трепетала, сверкала
И, когда ушел, долго оглядывался и долго и радостно слышал музыку старого великана, главного из пяти осокорей…
10
Война обернулась революцией.
Начала ее не помню, но восторг, ею вызванный, не забылся. Были, естественно, и пострадавшие, и перепуганные, и недовольные — но страдания, испуг и недовольство таились в квартирах, а ликование выхлестнулось наружу. Жизнь превратилась в непрерывный праздник. Город неистово торжествовал. Он пылал знаменами и флажками, красными розетками и лентами, оглушал маршами и пеньем труб, криками толпы и речами ораторов (садовые скамейки и уличные тумбы служили им трибунами).
Все хотели кричать и внимать чужим крикам — город упоенно вслушивался в свой ор. Такими запомнились первые революционные месяцы.
Революция предвещала поворот на новый (длинный и мучительный) путь — теперь-то мы понимаем, что рано возликовали. Но люди, творящие историю, редко ведают, что творят. Начало пути виделось завершением, а не подступом. В том, что было первым и робким шагом, узрели апофеоз. Отрицание прошлого приняли за утверждение будущего. Крушение адских врат почудилось выходом в рай. Каждый ощущал себя освобожденным и возрожденным. Было от чего потерять голову!
Весной семнадцатого из ссылки возвратился отец. Я уже рассказывал об этом — добавить нечего. Летом он пропал. Мама говорила, что он скрывается. Вероятно, после неудавшегося июльского путча в Петрограде отец счел за благо исчезнуть с глаз ищеек Временного правительства. Возможно, однако, он получил какое-то партийное задание.
Ярче всего мне запомнились две демонстрации. Вообще-то их было много — и по важным поводам, и по неважным, и без всяких поводов. Демонстрация ради демонстрации — чтобы собраться, выстроиться, взметнуть над собой флажки и знамена и двинуться, «поя и свища», как метко определил это занятие Маяковский. Мы, ребятня, естественно, были самыми восторженными участниками любого уличного спектакля — от крестного хода с иконами и пением гимнов (были и такие) до вполне организованного и чинного шествия анархистов, по команде выкрикивавших лозунги, грозившие ниспровержением всякой организованности и любых команд.
Видимо, в каждой революции — в ее уличном, праздничном явлении — есть некая детскость социальной игры: люди не так добиваются своего, как демонстрируют себя — красуются, фанфаронят, обещают, угрожают, предупреждают… Исполнение придет потом, и тогда позы обернутся поступками, слова станут делом — красочная комедия жестов и криков превратится в сумрачную трагедию нетерпимости: сам воздух — точен Пастернак — запахнет смертью! [6]
Итак, две демонстрации. Поводом для одной, как я потом узнал, был перенос с острова Березань праха лейтенанта Петра Шмидта и его соратников (путь лежал в Севастополь — через Одессу). Судя по всему, о ней было известно заранее: с утра все улицы в порт заполонила разномастная публика. Мама не пошла — мы отправились с бабушкой.
6
Борис Пастернак, «Рояль дрожащий пену с губ оближет…» («А в наши дни и воздух пахнет смертью: открыть окно — что жилы отворить»).
В порт не пробились, но около спуска к морю повстречали оркестр, несколько украшенных цветами гробов и плотную толпу, в которую, естественно, немедленно втиснулись. Бабушка крепко держала меня за руку: вдруг потеряюсь?
Шествие направилось к собору — там казненных должны были отпеть. Воистину все смешалось в семнадцатом году: внутри церковных стен смиренно молили упокоить невинно убиенных — снаружи яростно клеймили зверства царской тирании. Проповедям о небесной милости вторили мстительные требования земных кар, пению духовных гимнов — революционные крики, колокольному звону — многотрубное «Вы жертвою пали»… Революция еще не определила себя, она еще была для всех.
Общество, конечно, ведут идеи, но живет оно иллюзиями. Маркс утверждал, что идея способна стать материальной силой — это правда, но только тогда, когда она порождает отвечающие себе общественные миражи. Мысль захватывает ум, а призрак ее всесильности воспламеняет душу. История без животворящего огня не движется. Бездушность — вяла, если не хрома.
Во время той демонстрации я получил царский подарок. Какой-то человек, вероятно устав от речей, пения, возгласов всепрощения и криков о мести, вручил мне красный флажок.
— Мальчик, ты очень шустренький — так возьми этот флаг и неси его до конца, а я потом заберу его обратно.
Думаю, мы рванули в разные стороны с одинаковой скоростью: он — радуясь, что отделался от ноши, я — торжествуя, что ее удостоился. Осененному флагом, конечно, зазорно ходить молча. Сколько помню, всю дорогу домой я орал и размахивал добычей. Впрочем, это никого не шокировало, даже дворников (еще не упраздненных). Все кругом кричали и махали флагами — такое было время. Но на Прохоровской меня ждало крушение. Бабушка ушла домой. Приятели, столпившиеся вокруг, завистливо интересовались, где я достал такой замечательный настоящий флаг на такой замечательной, гладко оструганной палке. Каждый хотел подержать его в руках — одного флага на всех явно не хватало.
Естественно, завязалась драка. Диким клубком мы катались по тротуару, а когда месиво расчленилось на самостоятельные тела, у каждого оказалась добыча — клочок ткани, обломок палки… Я тоже кое-что отхватил от полотнища. Мы мирно разошлись по домам, радостно размахивая честно завоеванными трофеями. Красная тряпочка «от Шмидта», прикрепленная к рубашке французской булавкой, еще долго и гордо красовалась на моей груди. В те дни все ходили с красными лентами — и я был как все. Ощущение, равнозначное чувству собственного достоинства.
Вторая демонстрация тоже была из похоронных — хоронили жертв революции. По Пушкинской несли гробы, скорбела музыка, гремели ораторы, люди, поочередно подходя к могилам, бросали цветы на свежие холмики, мягкий бриз развевал знамена. И снова и снова по городу разносились хватающие за душу слова: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». Подразумевалось: последнею жертвой, роковая борьба закончена, вот ее результат — всеобщее, для всех — ото всех — освобождение. Шла весна, она знаменовала волю, она покончила с трудной зимой. Зимы больше не будет!